经典续写 03月20日 08:07

Три товарища: четвёртая весна без Пат

经典作品的创意续写

这是受Эрих Мария Ремарк的《Три товарища》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?

原文摘录

Я чувствовал, как она медленно становилась тяжелей и тяжелей, и когда я осторожно отстранился, лицо её было уже совсем белое, и из глаз ушёл свет — а за окном безмятежно голубело небо и распускалась весна.

— Эрих Мария Ремарк, «Три товарища»

续写

Весна пришла в тот год рано — в феврале уже, нахально, без спросу. Я сидел в мастерской и смотрел на «Карла» — мы так и не продали его; Кестер не позволил, хотя Готтфрид однажды нашёл покупателя, толстого бакалейщика из Ганновера, который хотел ездить на нём за колбасой. Кестер посмотрел на бакалейщика так, как смотрят на человека, предложившего сдать твою мать в аренду, — и бакалейщик уехал на трамвае.

Ленц погиб в ноябре. Это я уже рассказывал. Или не рассказывал — какая разница. Факт есть факт: Готтфрид Ленц, лучший из нас троих — а может, лучший из всех, кого я знал, — лежит на кладбище Святой Марии, участок 14, ряд 6. Я навещаю его по субботам. Приношу ром — ставлю рюмку на плиту, выпиваю свою. Разговариваю. Он не отвечает, но я и при жизни не всегда давал ему вставить слово, так что ничего особенно не изменилось.

Кестер уехал. Куда — не сказал. Просто однажды утром я пришёл в мастерскую, а на верстаке записка: «Робби, мне нужно уехать. Мастерская — твоя. Карла не продавай. Отто». Ни адреса, ни объяснений. Кестер всегда был такой — слов у него было меньше, чем патронов в обойме, и каждое попадало точно в цель.

Так я остался один.

Один — это слово, к которому привыкаешь медленно. Как к зубной боли. Сначала кажется невыносимым, потом — просто неприятным, потом — фоновым. Потом однажды замечаешь, что тебе не больно, и пугаешься: неужели прошло? Не прошло. Просто нерв умер.

Мастерскую я сохранил. Не ради денег — какие там деньги; два-три клиента в неделю, старые моторы, дрянное масло. Ради запаха. Мастерская пахла бензином, металлической стружкой и сигаретами Ленца — он курил дешёвые, «Юно», от которых першило в горле и слезились глаза. Этот запах держался месяцами после его смерти, как призрак, который не знает, что умер.

В марте позвонила Фрида.

— Локамп?
— Да.
— Это Фрида. Помнишь меня?

Я помнил. Фрида Залевски, хозяйка пансиона, где я жил. Или — где жил тот Робби Локамп, который ещё верил, что можно спасти кого-нибудь кроме себя.

— Помню, Фрида.
— Тут вещи Патриции. Чемодан. Он стоит в подвале третий год. Мне нужно место.

Молчание. Долгое, как февральская ночь.

— Заберу.

Чемодан был коричневый, маленький, с латунной застёжкой, которая заедала. Я знал эту застёжку. Я знал этот чемодан. Пат привезла его, когда переехала ко мне — тогда, давно, в другой жизни, где ещё были вечера в кафе и поездки за город, и запах её волос на подушке утром, и весь тот нестерпимый, невозможный, убийственный набор мелочей, из которых состоит счастье.

Я принёс чемодан в мастерскую. Поставил на верстак. Сел напротив.

Открывать не стал.

Три дня чемодан стоял на верстаке. Я работал вокруг него — менял свечи в старом «Опеле», перебирал карбюратор, — а он стоял и молчал, как бомба, которая может взорваться, а может и нет.

На четвёртый день я выпил полбутылки рома — того самого, который обычно носил Ленцу — и открыл.

Платья. Два. Синее, которое я помнил, и белое, которого не помнил. Шарф. Перчатки — тонкие, лайковые, левая вывернута наизнанку. Книга — Рильке, «Записки Мальте Лауридса Бригге»; я подарил ей на — на что? Не помню. На странице 74 — загнутый угол. Я открыл. Подчёркнуто карандашом: «Неужели возможно, что ещё ничего подлинного и важного не увидено, не узнано, не сказано?»

Пат.

Я сел на пол мастерской — прямо на бетон, холодный, масляный — и держал эту книгу, как держат руку умирающего. Бесполезно, бессмысленно, и всё-таки — держат. Потому что отпустить страшнее.

За стеной кто-то включил радио. Танго. Опять танго — в этом городе всё время играют танго, как будто людям больше нечем заняться, кроме как танцевать, прижавшись друг к другу, в тесных комнатах, над пропастью. Ленц бы сказал: «Танцуй, Робби. Пока ноги держат — танцуй». А потом добавил бы что-нибудь непристойное про танго, и мы бы рассмеялись, и выпили, и всё было бы — нет. Не было бы. Не будет.

Вечером я положил вещи обратно. Все, кроме книги. Книгу оставил.

Чемодан убрал в шкаф, за канистры.

Весна стояла за окном мастерской — глупая, безразличная, с жёлтыми пятнами мать-и-мачехи на пустырях. Ей было плевать на Пат, на Ленца, на Кестера, на меня. Весна — самое бестактное время года.

Я закрыл мастерскую. Вышел на улицу. Пахло дождём и свежей грязью — берлинский март, мокрый и ненадёжный, как обещание политика.

На углу стояла женщина с зонтом. Маленькая, тёмноволосая. Не похожа на Пат. Совсем не похожа. И всё-таки я остановился. Не сердце; сердце я, кажется, потерял где-то между санаторием и кладбищем. Скорее — любопытство. Тусклое, еле живое, как огонёк зажигалки на ветру.

Женщина повернулась, посмотрела на меня — обыкновенно, как смотрят на прохожих — и ушла.

Я пошёл домой.

По дороге купил ром. Две бутылки: одну — Ленцу, одну — себе. Суббота.

1x
加载评论中...
Loading related items...

"一个词接一个词接一个词就是力量。" — 玛格丽特·阿特伍德