Тот, кто едет следом
Маша считала свечи. Двенадцать, вроде. Сбилась. Считала сначала. Шесть лет человеку — а упрямства, кажется, на все сорок с лишним. Торт вишнёвый, розочки из крема сверху, одна уже смятая (Маша два раза её пальцем проверила, делала вид, что между прочим).
Ирина у плиты стояла, полотенце через плечо. Смотрела на мужа. Тем самым взглядом — Сашка Кузякин за двенадцать лет научился его читать, и никакого перевода не требовалось. Взгляд говорил ясно: ты поедешь, я знаю, что ты поедешь, мне все равно, но ладно.
— Пап, ты загадал?
Сашка закрыл глаза. Не загадал. Просто задул.
Свечи погасли. Все, кроме одной — той, что Маша воткнула криво, в самый угол. Горела дальше, упрямая свечка. В кого она такая — понятно без слов.
Он поехал.
Каждый день рождения одно и то же: торт, Маша вопит, Ирина наливает себе вино (белое, сухое, другое не признавала, объясняла гостям про танины с самым серьёзным лицом), потом Сашка выкатывает из гаража мотоцикл и уезжает. Не далеко. Просто по дороге. По ночной. По пустой. По своей.
Коврово — такое место, где «по дороге» значит сквозь лес. Сосны, потом ольха, потом опять сосны. Калининградская область — старая Пруссия, тут из-под каждого холма что-нибудь торчит немецкое. Фундамент. Стена. Кусок арки с надписью, которую не разобрать. Привыкаешь. Мотоцикл, фара, дорога, руины — всё становится как обои, которые перестаёшь замечать.
В наушнике играло Кино.
«Группа крови на рукаве, мой порядковый номер на рукаве...»
Цой для байкера — банально, да. Сашка это знал, ему было плевать. Не потому что песня нравилась (нравилась, черт, нравилась), а потому что батя слушал ту же кассету, когда вёз его, шестилетнего, на бензобаке «Урала» по этой же самой дороге. Маше сейчас столько же лет. Совпадение — дешёвое, липкое, из тех, что садятся под рёбра и не отпускают.
Дорога после Коврово: два километра асфальта, потом грунтовка, потом асфальт похуже первого. Фонарей нет. Луна сквозь облака, рваная, как через марлю. Мотор тянет ровно, в шлеме тепло, в груди — то чувство, которое Сашка не мог назвать, но ради которого выезжал каждый год. Свобода? Слово пошлое. Скорее — тишина внутри, когда всё остальное шумит снаружи (мотор, ветер, дорога), а внутри ничего. Пусто и хорошо.
На третьем километре он заметил фару.
Сзади. Одна. Жёлтая, не белая, как светодиод, а жёлтая, мутноватая — как у старых мотоциклов, тех, что заводились с толкача и воняли маслом на всю улицу.
Сашка глянул в зеркало. Далеко ещё. Метров триста; может, четыреста — на ночной дороге расстояние врёт как пьяный сосед. Кто-то ехал за ним по той же дороге. Ничего странного. Совсем ничего.
Он прибавил газу. Стрелка качнулась — восемьдесят, девяносто. Грунтовка тряхнула, сбросил до семидесяти. Ольха стеной по бокам; ветки лезли к дороге — просто ветки, просто ольха, нечего тут придумывать.
Фара сзади не отстала.
Те же триста метров. Или четыреста. Ровно столько же. Он ускорился — и она ускорилась. Без задержки, без рывка — как приклеенная к зеркалу жёлтая точка, которая отказывалась менять размер.
«Пожелай мне удачи в бою, пожелай мне не остаться в этой траве...»
Цой пел в правом наушнике; левый Сашка всегда оставлял свободным — привычка: слышать дорогу. И сейчас он слышал. За мотором, за ветром — второй мотор. Глухой. Не четырёхтактный ровный гул, а что-то рваное, с перебоями, с металлическим лязгом; оппозит. Как «Урал». Как старый BMW R75 — тут, в бывшей Пруссии, их находили по сараям ещё в девяностых, ржавые, мёртвые, с крестами на баках.
Сашка сбросил до пятидесяти.
Фара — те же метры. Не ближе, не дальше.
Он остановился.
Мотор тикал, остывая. Сашка снял шлем, повесил на руль. Тишина ударила по ушам — не та, внутренняя, хорошая, а другая. Наружная. Неправильная. Лес не издавал звука. Ни ветра, ни ночных птиц (они есть, он знал, но не сейчас). Даже комары пропали.
Фара стояла.
Триста метров сзади. Не гасла, не мигала — горела ровным жёлтым пятном, как глаз. Один. Без второго.
Минуту Сашка стоял и смотрел. Или две. Или тридцать секунд — на ночных дорогах время работает иначе; часы врут, как пьяный сосед.
Фара погасла.
Не удалилась, не повернула — погасла. Щёлк. Как выключили.
Сашка выдохнул. Натянул шлем. Завёл мотоцикл. И в эту секунду — в правом наушнике, между песнями, в паузе — он услышал шёпот. Не слово. Звук, который хотел стать словом, но не дотянул; как когда говоришь сквозь подушку. Сквозь стену. Сквозь метр земли.
Он тронулся. Быстро.
Четвёртый километр — развалины. Бывшая усадьба, кирпич прусский, мелкий, красный; стены до второго этажа, дальше — небо. Сашка проезжал тут сто раз. Двести. Каждый день рождения, и летом, когда дорога сухая.
Сегодня у стены стоял мотоцикл.
Старый. Тяжёлый. Коляска сбоку — пустая. Краска облезла, но угадывался цвет: серый, матовый, полевой. На баке — ничего; может, было, но стёрлось. Или счистили нарочно.
Рядом — никого.
Сашка проехал мимо. Потом остановился; сто метров дальше, у дуба. Старый, толстый, в обхват не возьмёшь — говорили, довоенный. Ещё кайзеровский.
Зачем остановился?
Он не знал. Дёрнуло что-то в груди — не страх; что-то другое. Батя бы сказал — «дурь». Батя вообще много чего говорил, особенно после третьей. Но «дурь» — это когда Сашка в семнадцать полез в подвал заброшенной казармы у Балтийска и провалился по пояс в чёрную воду, а на дне — каска, магазин от автомата, запаянный в ил.
Тут, в Калининградской, подвалы — отдельная история. Подземелья Кёнигсберга, тоннели, бункеры. Люди лезят и не вылезают; кладоискатели, чёрные копатели, просто идиоты с фонариками. Ищут янтарь. Ищут золото. Ищут Комнату — ту самую, которую вывезли, спрятали, замуровали (или сожгли? или утопили? — версий больше, чем искателей). Никто не нашёл. Один человек, говорят, знал. Молчал до самой смерти; в тюрьме, в Польше, с гниющими ногами и памятью, которая, может, уже ни черта не держала. Унёс в могилу — и правильно, наверное.
Сашка слез с мотоцикла. Подошёл к развалинам.
Мотоцикл у стены стоял на месте; коляска пустая. Но на сиденье коляски лежал предмет. Маленький. Тусклый. Он протянул руку — и ладонь обожгло холодом.
Янтарь.
Кусок размером с грецкий орех. Внутри — что-то тёмное. Он поднёс к свету фары, и кусок мутно, рыжим, зажёгся изнутри. Жук. Чёрный, с длинными усами, идеально сохранённый. Миллионы лет — и целёхонький.
Мёртвый и целый.
Сашка сунул янтарь в карман куртки. Потому что батя бы так сделал. Потому что в день рождения на пустой дороге находишь кусок окаменевшей смолы с жуком внутри — и не берёшь? Серьёзно?
Он сел на мотоцикл. Завёл. Оглянулся — фары сзади нет. Дорога домой: шесть километров, знакомый поворот, ворота, гараж. Ирина не спала — ждала на кухне с чаем (зелёный, без сахара; она считала, что полезнее, хотя Сашка подозревал — просто привыкла).
Вошёл тихо. Снял куртку, ботинки.
Маша спала, свернувшись калачиком. Рядом — медведь плюшевый, седой от стирок. Ирина стояла в дверях кухни.
— Как?
— Нормально.
Он не сказал про фару. Достал янтарь — показал.
— Нашёл. На дороге.
Ирина взяла, повертела, посмотрела на свет лампы.
— Красивый. Маше покажи утром — она с ума сойдёт.
Красивый. Ну — да.
Сашка лёг в час. Глаза закрылись сразу — устал, продуло, день длинный. Но перед тем как провалиться, он услышал. За окном. Далеко, на дороге — или ему показалось — глухой, рваный, с перебоями, звук мотора.
Оппозит. Двухцилиндровый. Старый.
Он шёл к Коврово.
Сашка натянул одеяло до подбородка — как в детстве, когда одеяло ещё было защитой. За стеной ровно дышала Ирина. В комнате Маши тикали часы; батарейка садилась, они отставали на три минуты в неделю, Сашка всё собирался поменять.
Мотор стих.
Или не стих — просто Сашка уснул раньше, чем звук кончился.
Утром — ничего. Солнце, кофе (растворимый, три ложки, Ирина морщилась), Маша вертела янтарь в руках и орала «жу-у-ук!» на весь дом. Обычное утро.
Только одна деталь.
Когда Сашка вышел в гараж — проверить масло, привычка — на сиденье мотоцикла лежал второй кусок янтаря.
Внутри — тот же жук.
Чёрный. С длинными усами. Идеально сохранённый.
Мотоцикл стоял в закрытом гараже. Ворота — на замке. Окон нет.
Сашка долго стоял с янтарём в руке. Потом положил его на полку рядом с первым — между банкой с гвоздями и старой фотографией бати на «Урале».
Вечером поехал по той же дороге.
Развалин не было.
Не «снесли», не «разобрали» — их не было. Чистое поле. Ольха, сосны, трава, пустота. Там, где вчера стояли стены до второго этажа и старый серый мотоцикл с коляской, — ничего. Поле, и всё. Как будто не было никогда.
Сашка постоял. Закурил — хотя бросил три года назад; Ирина учует, убьёт. Докурил до фильтра, обжёг пальцы.
Поехал домой.
Больше он в день рождения по ночам не ездил.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。