Тбилисское вино для двоих
Тбилиси начинается с запаха.
Сначала — теплый камень, нагретый за день, отдающий жар в сумерки. Потом — жареные хачапури из подвального окна, чей-то кофе на турке, серные бани от Абанотубани, тянущие своей тухловатой, честной вонью. И где-то поверх всего — вино. В этом городе вино не пьют. Им дышат.
Я приехал сюда сбегать. Классическая история: развод, тридцать восемь лет, ощущение, что жизнь — это поезд, из которого ты вышел покурить на глухом полустанке, а он взял и уехал. Друг сказал: «Леша, поезжай в Грузию. Там тебя починят». Друзья вечно знают, куда тебя послать.
Снял квартиру в Сололаки — старом квартале под горой Мтацминда, где дома стоят, привалившись друг к другу, как пьяные после застолья, где резные балконы висят над улицей на честном слове и ржавых кронштейнах, где в каждом парадном — витражи, потрескавшиеся, но живые, и лепнина осыпается тебе на плечи, как перхоть уходящей эпохи.
Двор нашел случайно. Свернул с улицы Галактиона Табидзе в подворотню — просто чтобы срезать. И встал.
Двор был колодцем. Высокие стены со всех сторон, наверху — квадрат неба, а внизу, куда солнце не доставало никогда, рос инжир. Огромный, старый, с листьями, как ладони. Под ним — женщина, склонившаяся над чем-то в земле.
Квеври. Я потом узнал слово. Глиняный кувшин в человеческий рост, закопанный по горло в землю, — в таких грузины делают вино восемь тысяч лет. Она снимала с горловины плоский камень, и оттуда шел дух — забродивший, темный, живой.
— Заблудились? — спросила она по-русски. Без акцента почти. Обернулась.
Лицо. Как описать лицо, из-за которого перестаешь дышать? Никак. Все слова — вранье. Скажу только: ей могло быть тридцать, могло быть пятьдесят, и это не имело значения, потому что такие лица не стареют, они просто накапливают. Тамрико. Так ее звали.
— Срезал, — сказал я честно.
— Никто не срезает через мой двор случайно. — Она вытерла руки о фартук. — Раз пришел — попробуй. Плохая примета — уйти от квеври, не выпив.
Вино было оранжевым. Не белым, не красным — янтарным, мутноватым, терпким, с горчинкой, будто в него добавили осень и немного печали. Я пил, а она смотрела. И говорила про город.
Про то, что Тбилиси значит «теплый» — из-за серных источников, на которых его и построили. Про царя Вахтанга, чей сокол упал в кипящий ручей. Про то, что этот двор помнит и персов, и русских, и советскую власть, и всех, кто клялся тут в любви, а потом уезжал.
— Все уезжают, — сказала Тамрико. — Тбилиси — город, из которого уезжают. Он к этому привык.
Я остался до утра. И на следующий день. И через день.
Мы гуляли. Она водила меня по местам, которых нет в путеводителях. На Мейдан, старую площадь, где сходятся все дороги. Вверх по канатке к крепости Нарикала, откуда весь город лежит как на ладони — крыши, ржавые и красные, купола Метехи, мутная Кура внизу, режущая город надвое. В подвальные винные, где старики играют в нарды и молчат так, что это красноречивее любой беседы. В пекарню, где хлеб тонэ достают из глиняной ямы прямо из огня, обжигаясь.
По вечерам возвращались в ее колодец без солнца. Она готовила — чахохбили, пхали, что-то еще, названий не выговорить. Разливала вино из квеври. И произносила тост.
Грузинский тост — это не «ну, будем». Это поэма. Она говорила долго, нараспев, глядя мне в глаза, и я не понимал ни слова, но чувствовал, как эти слова оборачиваются вокруг меня, виток за витком, как лоза вокруг подпорки.
— Что ты сказала? — спрашивал я.
— Потом переведу. — И смеялась.
Я влюбился так, как в тридцать восемь уже не думал, что умею. Не мягко — обвально. Будто во мне что-то починили и сразу сломали заново, но по-хорошему.
А через месяц надо было ехать. Виза, работа, вся эта серая механика жизни, которая всегда напоминает о себе в самый неподходящий момент.
В последний вечер она налила особое вино. Из отдельного квеври, того, что стоял глубже всех, у самого корня инжира.
— Сегодня переведу тост, — сказала Тамрико. — Тот, что говорю тебе каждый вечер.
И перевела.
«Пью за то, чтобы ты помнил меня, когда меня нельзя будет забыть. Чтобы искал мое лицо в каждой женщине и не находил. Чтобы вино на твоем языке всегда было горьким, потому что сладкое ты выпил здесь. Я не отпущу тебя, любимый. Просто ты уедешь, а любовь останется тут, в земле, под инжиром, и будет тянуть тебя назад до последнего вздоха. Гаумарджос».
Я засмеялся. Красиво же. Поэтично.
Она не смеялась.
Уехал я на рассвете. И вот тут началось.
Питер встретил серостью. Работа встретила отчетами. А во мне поселилась Кура — мутная, разрезающая надвое. Я жил и одновременно тек назад, к тому двору. Каждая женщина на улице на секунду становилась Тамрико — поворот головы, линия шеи — и не становилась, и это было как маленькая смерть, по сто раз на дню.
Вино я пить не могу. Любое — горькое. Официанты меняют бутылки, извиняются, я киваю: да-да, испортилось. Не испортилось. Это язык помнит то, оранжевое, из-под инжира, и все остальное для него — уксус.
Я вернулся в Тбилиси через полгода. Конечно, вернулся. Свернул с улицы Галактиона Табидзе в ту подворотню.
Двора не было.
То есть двор был — колодец, стены, квадрат неба. Но инжир спилен под корень, квеври выкопаны, земля разровнена. Пусто. Старуха-соседка, развешивавшая белье на балконе, глянула вниз.
— Тамрико? — переспросила она, когда я показал фото. Перекрестилась по-грузински, справа налево. — Слушай, генацвале, тут никакой Тамрико двадцать лет нет. Была одна, да. Вино делала. Хорошее вино, злое. Мужчины к ней ходили, а потом... — Она махнула рукой. — Уезжали и возвращались. Все возвращались. Один так и умер тут, под инжиром сидел, вина просил. Ее давно нет. А двор с тех пор пустой стоит. Никто квартиру не берет. Говорят, слышно, как она тост говорит по ночам.
Я снял ту самую квартиру. Живу тут теперь.
По ночам действительно слышно. Тихий, певучий голос из-под земли, оттуда, где был инжир. Я не понимаю ни слова — но ведь я уже знаю перевод, да?
Она прокляла меня на вечную любовь. Я долго не мог понять, за что. А потом сообразил: не за что. Просто она умеет любить только так — насмерть, наглухо, в глиняном кувшине под корнем, на восемь тысяч лет. По-другому в этом городе вино не делают.
Сегодня я выкопаю двор. Найду тот квеври, глубокий, у корня.
В конце концов, плохая примета — уйти от квеври, не выпив. А я, кажется, наконец готов допить.
Гаумарджос, Тамрико. За то, чтобы не отпускала.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。