Сорок третий участок
Марина рисовала надгробия. Не потому что готичная барышня с чёлкой — нет; потому что архитектурный факультет, курсовая по малым формам, преподаватель-зануда. Кладбище в Подольске выбрала случайно: гуглила «старые некрополи Подмосковья», ткнула в первую ссылку, и вот.
Место оказалось странным.
Старая часть — заросшая, дикая; надгробия девятнадцатого века торчали из земли как гнилые зубы, земля их отвергала. Новая — аккуратная, типовая, скучная, словно с одного шаблона. Между ними полоса ничейной земли: одичавшие розы, покосившаяся ограда; никто не решал, куда это всё отнести.
Именно там, в этой нейтральной полосе, впервые встретила Артёма.
Он стоял на коленях перед могилой без имени. Просто камень — серый, гладкий, без единой буквы. И клал на него яблоко. Зелёное. Гренни Смит — узнала сорт, потому что сама покупала такие, кислые до боли в зубах.
— Здесь нельзя рисовать, — сказал он, не поворачиваясь.
— Я на дорожке. Дорожка — общественная.
— Дорожка закрывается в шесть. Сейчас семь.
Марина посмотрела на часы. Действительно.
Он поднялся; высокий, худой, в камуфляжной куртке не по размеру — явно с чужого плеча. Лицо — из тех, что запоминаешь: впалые щёки, чуть раскосые глаза (татарская кровь? казахская? не разобрать), брови густые, сросшиеся на переносице. Руки — красные от холода, без перчаток.
Неухоженный. Диковатый. И что-то в нём было — как с бродячими собаками: видишь и понимаешь, подходить нельзя, а ноги уже идут.
— Я доделаю набросок и уйду, — сказала Марина. — Двадцать минут.
— Десять.
— Пятнадцать.
Он хмыкнул. Сел на скамейку напротив. Молча смотрел, как она рисует.
Его присутствие действовало странно. Не мешало, нет — но забирало что-то; линии шли криво, карандаш норовил соскользнуть, рука подрагивала. Она ощущала его взгляд физически — как точку, в которую он упёрся и держал её, не отпуская.
— Ты всех так провожаешь? — спросила она, не оборачиваясь.
— Только тех, кто рисует чужие могилы.
— Это архитектура.
— Это чьи-то бабушки и дедушки.
Она обернулась. Он не улыбался. Но в голосе не было агрессии — было что-то другое. Что-то собственническое, почти ревнивое. Как будто кладбище было его личным, и каждый камень здесь — частью его самого, и она своим рисованием вторгалась во что-то интимное.
Через три дня Марина вернулась. Ей нужны были другие ракурсы — ну, так себе объяснила. Ракурсы, ага.
Артём был на месте. Вечерний обход: фонарь, собака (лохматая, безымянная — «Просто Собака, она не обижается»), термос.
— Опять?
— Курсовая.
— Ночью?
— Тени красивее.
Он посмотрел на неё долго, оценивающе, как будто решал задачу. Потом кивнул.
— Сорок третий участок. Там есть склеп тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года. Твоему преподавателю понравится.
Они шли по кладбищу в темноте, и это было — как бы сказать — невозможно нормально. Ненормально в принципе. Идти с незнакомым мужиком по кладбищу ночью — Марина прекрасно понимала, что любая подруга сказала бы: ты совсем, что ли? И была бы права.
Но.
Но он шёл чуть впереди, и фонарь в его руке рисовал на дорожке круг света, жёлтый, чёткий, и в этом круге было безопасно. Совершенно безопасно, хотя логики никакой. Собака трусила рядом, тыкалась носом в ограды, пару раз гавкнула на ворону.
Склеп был прекрасен. Мрамор, колонны, ангел с отбитым крылом — нелепый, трогательный, с выражением лица, похожим на усталость.
— Кто здесь похоронен?
— Купец Залесский. Жена, двое детей. Все умерли в один год. Холера.
Марина рисовала. Артём стоял рядом, светил фонарём. Молчал. Собака легла у его ног и уснула.
Тишина.
Не городская тишина — без гула машин, без гудения проводов, без далёкой сирены. Кладбищенская: густая, вязкая, живая. Шуршание листьев, которых не видно. Скрип чего-то деревянного. Собственное дыхание — непривычно громкое.
— Почему ты здесь работаешь? — спросила Марина. — По-настоящему.
— По-настоящему — длинная история.
— У меня ещё три ракурса.
Он помолчал. Потом сел на ступеньку склепа — прямо на мрамор, холодный, влажный.
— Я четыре года назад потерял жену. Не так — она не умерла. Ушла. Но я потерял, и разница невелика, когда ты в этом. И мне нужно было место, где потеря — норма. Где все вокруг — потеряли. Где никто не спрашивает, почему у тебя лицо такое.
Марина села рядом. Мрамор был ледяной через джинсы.
— А потом я привык, — продолжил он. — И оказалось, что здесь — тише. Не снаружи — внутри. Как будто мёртвые забирают часть шума. Не страшного. Ненужного.
Она хотела сказать что-то умное. Или хотя бы уместное. Но вместо этого протянула руку — не к нему, а к собаке, которая лежала между ними, — и пальцы её встретились с его пальцами. Случайно. Или нет.
Он не убрал руку. Она — тоже.
Секунда. Две. Пять.
Его кожа была грубой, холодной, с мозолями на ладони — от лопаты, наверное; от работы, которая не имела ничего общего с тем, чему его учили (а чему его учили? она не знала; не спросила; потом, всё потом).
— Тебе надо домой, — сказал он тихо.
— Надо.
Но никто не двинулся.
Ангел с отбитым крылом смотрел на них сверху — устало, понимающе, как будто видел такое не раз. А может, и видел. Сто тридцать лет на одном месте — насмотришься.
Марина вернулась на следующий день. И через день. И через два.
Курсовую она сдала на отлично. Преподаватель сказал: «В ваших рисунках появилось что-то живое». Марина не стала объяснять, что это «живое» она нашла среди мёртвых.
На сорок третьем участке.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。