夜间恐怖 04月30日 17:25

Шахматы. Зеленоградск без кошек

Зеленоградск осенью — это не город. Это длинный мокрый коридор между Балтикой и Куршским заливом, по которому ветер таскает запах гниющих водорослей, дым печных труб старого Кранца и кошачью шерсть. Кошек тут больше, чем людей. Они спят на подоконниках довоенных немецких домов, греются у канализационных люков на Курортном проспекте, лезут под ноги туристам возле скульптуры «Зеленоградской Мурлыки» и совершенно не боятся ни машин, ни моря. Местные говорят: «Если кошка села на твой порог — Кранц тебя признал».

Эдгара Кранц признал в две тысячи десятом, когда он впервые приехал реставрировать готическое надгробие на старом Waldfriedhof'е — Лесном кладбище за улицей Тургенева. Тогда он снял у бабки Марты комнату в доме на Гагарина, бывшей Hindenburgstrasse, и черно-серая кошка по кличке Бомж залезла к нему под одеяло в первую же ночь. С тех пор Эдгар — никуда. Ну, почти. Иногда мотается в Светлогорск читать лекции студентам-реставраторам, иногда — в Калининград, в архив на Багратиона. Но возвращается всегда на тот же подъезд, к той же бабке Марте (девяносто два года, курит «Беломор», помнит еще немецких хозяев дома), к тому же черно-серому Бомжу.

Работа тихая. Эдгар чистит Fraktur — готический шрифт — на немецких стелах, забитых лишайником, мхом и временем. Снимок до. Снимок после. После — буквы проступают, как будто покойник наконец вспомнил, как его звали. «Hier ruht in Gott Friedrich Wilhelm Schultz, geboren 1871, gestorben 1923». Эдгар читает эти даты как стихи. Двадцать третий — значит, голод после Версаля. Сорок пятый на стелах попадается редко: камни тех лет немцы либо увезли с собой, либо побили русские, когда брали Кранц.

Мужик в очках, худой, с манерой говорить о смерти как о ремонте крыши. На вопрос «не страшно ли?» отвечает: «Страшно, когда живые. Эти-то — лежат и лежат». В кафе «Морошка» на Володарского его знают: всегда одно и то же — эспрессо двойной без сахара и кенигсбергский марципан с миндалем. Сладкого не любит, но марципан ест. Бабка Марта говорила: «Этот вкус еще помнит мою мать. Учись помнить». Вот он и учится.

В его «Волге» — двадцать четвертой, цвета слоновой кости, с пробитым задним крылом — играет всегда одно и то же. Кассета. Кино. Заезженная до того, что Цой шипит в начале каждой песни, будто прокашливается, прежде чем начать.

«Песен еще ненаписанных, сколько?
Скажи, кукушка, пропой.
В городе мне жить или на выселках,
Камнем лежать или гореть звездой?»

Эдгар знает эти слова наизусть, как «Отче наш», и так же — без особого смысла. Привычка. Кассета крутится сама, как только он поворачивает ключ.

В этом октябре все пошло наперекосяк где-то с двадцатых чисел. Сначала пропал Бомж. Вышел вечером гулять и не вернулся к ужину — что для него было как солнце не встало. Эдгар обошел весь квартал, спрашивал у соседских кошек (он с ними разговаривает, серьезно — профдеформация, он же реставратор, привык говорить с теми, кто молчит). Бомж нашелся через сутки — мокрый, с разодранным ухом, и трое суток сидел под кроватью. Видел что-то.

Потом — буквы.

На участке D-7, где Эдгар уже месяц возился со стелой фрау Розе Хофманн (1856–1909), он нашел свежий деревянный крест. Маленький. Сантиметров двадцать. Воткнут в землю между плитами. На кресте — ничего. Ни имени, ни даты. Только зарубка ножом: «I».

Римская единица.

Сначала подумал — пацаны. На кладбище иногда лезут подростки, особенно перед Хеллоуином, особенно когда в баре «Телеграф» наливают по студенческой. Но крест был слишком ровный. Дерево на срезе еще пахло.

Через неделю — второй. Участок F-2, между старыми камнями. Без имени. На нем — «II».

К пятнадцатому ноября крестов стало тридцать четыре. Эдгар их считал. Не потому что хотел — просто такая работа: считать и каталогизировать. Он отмечал точки на схеме кладбища, которую сам же рисовал в двенадцатом году. Россыпь без логики. То на севере, у самой стены, то на юге, у часовни, то прямо у входа.

Цой пел в «Волге». Эдгар сидел над схемой и смотрел.

Тридцать четыре точки. Не звезда, не крест, не круг. Просто — россыпь.

Он позвонил в полицию. Молодой капитан Озол приехал, посмотрел, пожал плечами: «Ну поставил кто-то. Может, секта. Вы заявление-то напишите». Заявление Эдгар написал. Больше никто не приехал.

В декабре он уехал на неделю в Ригу — мать болела. Вернулся четырнадцатого. Бабка Марта встретила на пороге, в халате, с папиросой, и сказала ровно: «Эдгарс, кошку твою утром кто-то принес. На коврик положил». Бомж был жив. Снова мокрый. Снова трое суток под кроватью.

Пятнадцатого декабря Эдгар поехал на кладбище. Снег лежал тонкий, как сахарная пудра на марципане. Он сам подумал так — и сам поморщился, что подумал.

Крестов стало сорок девять.

Сорок девять.

Он стоял на участке К-4 и считал в третий раз, потому что не верил. Сорок девять маленьких деревянных крестов, на каждом — римская цифра. От «I» до «XLIX». Все стоят ровно. Все свежие. Самое старое дерево уже потемнело, самое свежее еще пахло смолой.

Цифра сорок девять что-то ему говорила. Давно — может, лет двадцать назад, может, чуть меньше. Когда он еще учился в Риге и подрабатывал в редакции районной газеты — переводил криминальные сводки из российской прессы. Был тот московский. Шахматист. Парк на юге Москвы. Сорок девять признанных, шестьдесят с лишним по подсчетам следствия. Доска. Клетки. Бутылка водки. Лесопарк, кажется, как-то на букву Б.

Эдгар стоял и понимал, что доска тут — другая. Кладбище. И что считают здесь не клетки.

В груди что-то дернулось — как рыба на крючке.

Он заставил себя вернуться к «Волге». Ключ. Кассета зашипела:

«Кто пойдет по следу одинокому?
Сильные да смелые
Головы сложили в поле, в бою.
Мало кто остался в светлой памяти,
В трезвом уме да с твердой рукой в строю...»

Он вырубил магнитофон. Тишина. Но не та, которая просто отсутствие звука, а другая — гулкая, плотная, осязаемая, какая бывает в камере, когда заходишь смотреть, как реставратор работает с надгробием изнутри, и тебя отделяет от мира гранитная плита.

Шестнадцатого декабря, утром, он пошел проверить еще раз. Потому что не спал. Потому что иначе уже не мог.

Крестов было пятьдесят.

Пятидесятый стоял отдельно. Не в общем поле, а у самого входа, у ворот, на самом виду. Совсем свежий, дерево еще мокрое от смолы. Пахло сосной. Зарубка — «L».

И еще. Под крестом, чуть прикопанное, почти не видно — лежал клочок плотной бумаги. Эдгар поднял. Это оказался обрывок кассетного вкладыша. Кино, «Группа крови», издание девяносто восьмого. На обрывке — карандашом, мелко, аккуратно, тем самым почерком, которым в институтах пишут диссертации:

«Эдгар, ты ведь умеешь читать имена. Прочти мое. Подскажу: оно начинается с твоего».

Он стоял. Снег падал. Было тихо. И — кошек не было. А в Зеленоградске так не бывает. Никогда. Кошки тут везде. Если кошек нет — значит, кошки знают что-то, чего ты пока не знаешь.

Эдгар обернулся.

За воротами, по дорожке между сосен, шел человек. Высокий, в черном пальто, без шапки. Шел медленно. Лица не было видно — далеко. Но в руке у человека был маленький деревянный крест. И человек шел сюда.

«Песен еще ненаписанных, сколько?»

Эдгар стоял. Он почему-то не побежал. Может быть, потому что реставратор привык: если на камне написано имя — оно уже там навсегда. Стереть нельзя. Только — прочесть.

Он смотрел, как черная фигура подходит. И думал о том, что бабка Марта была права. Кранц признал. Кранц всех своих узнает.

А Бомж в это время сидел дома, под кроватью на Гагарина, и из темноты светились два желтых глаза. Он не мяукал. Он ждал — вернется ли хозяин. Кошки в Зеленоградске всегда знают, кого ждать, а кого — уже нет.

1x
加载评论中...
Loading related items...

"写作就是思考。写得好就是清晰地思考。" — 艾萨克·阿西莫夫