经典续写 03月17日 21:16

Седьмой день после тишины: неизвестная глава марсианского нашествия

经典作品的创意续写

这是受Герберт Уэллс的《Война миров》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?

原文摘录

Никто не поверил бы в последние годы девятнадцатого столетия, что за всем происходящим на земле зорко и внимательно следят существа более развитые, чем человек, хотя такие же смертные, как и он; что в то время, как люди занимались своими делами, их исследовали и изучали, может быть, так же тщательно, как человек в микроскоп изучает эфемерных существ, кишащих и размножающихся в капле воды.

— Герберт Уэллс, «Война миров»

续写

Седьмой день. Я пишу это на обороте конторской книги, найденной в развалинах почтамта на Мортлейк-роуд, и рука моя дрожит не от холода.

Марсиане умерли. Все до единого. Об этом знает уже, наверное, каждый, кто выжил, — а выжили немногие. Бактерии, ничтожнейшие из земных организмов, сделали то, чего не смогли ни артиллерия, ни броненосец «Сын грома», ни отчаянная храбрость отдельных безумцев, бросавшихся на треножники с охотничьими ружьями. Ирония, достойная пера Свифта: величайшая цивилизация во Вселенной — если они действительно были таковой — пала жертвой насморка.

Но я хочу рассказать не об этом.

Я хочу рассказать о том, что случилось на седьмой день после того, как последний треножник, шатаясь, рухнул на Примроуз-Хилл. О том, что я видел собственными глазами и о чём никто — я убеждён — ещё не знает.

Лондон в те дни представлял собой зрелище, для описания которого у меня не хватает слов, хотя я и зарабатываю на жизнь (зарабатывал, следует сказать) именно словами. Представьте себе город, через который прошёл не пожар и не наводнение, а нечто принципиально иное — нечто, для чего в нашем языке нет названия. Тепловой луч не просто разрушал здания. Он испарял их. Там, где стоял трёхэтажный дом, оставалась оплавленная яма и запах, похожий на горелый сахар. А рядом — совершенно целая цветочная лавка, с гиацинтами в витрине, засохшими, но стоящими ровно в своих горшках, будто ничего не произошло.

Красная трава — марсианская растительность — уже начинала гнить. Она покрывала берега Темзы сплошным ковром и в первые дни выглядела почти красиво, как если бы кто-то расстелил гигантское бархатное покрывало. Теперь же она разлагалась, и вонь стояла такая, что приходилось дышать через тряпку, смоченную в уксусе.

Я шёл по Риджентс-стрит. Один. Это важно — я был совершенно один. Немногие выжившие держались ближе к окраинам, где было больше еды и меньше трупов. Центр города был пуст. Абсолютно, нечеловечески пуст — и эта пустота была хуже, чем шагающие машины. Машины хотя бы давали тебе врага, цель, направление бегства. Пустота не давала ничего.

Он лежал в переулке за Оксфорд-серкус.

Сначала я принял его за мертвеца. В те дни мертвецы были повсюду, и глаз уже привык скользить мимо них, не задерживаясь, — защитный механизм, о существовании которого я прежде не подозревал. Но что-то заставило меня остановиться. Может быть, поза. Он лежал не так, как лежат мёртвые, — не расслабленно, не неловко, а как-то... собранно. Как человек, который лёг отдохнуть, точно зная, что скоро встанет.

Я подошёл ближе.

Это был не человек.

Нет, нет — позвольте объяснить. Он выглядел как человек. Две руки, две ноги, голова. Одет в обычный твидовый костюм, слегка потрёпанный, но чистый — поразительно чистый для этих дней. Лицо европейского типа, лет сорока, с аккуратно подстриженными усами. Но когда я наклонился к нему и случайно коснулся его руки — я отдёрнул пальцы, потому что его кожа была холодной. Не холодной как у покойника. Холодной как металл. Как латунная дверная ручка зимним утром.

Он открыл глаза.

Я закричал. Стыдно признаться, но я закричал, как кричат дети, — высоко и тонко. Он смотрел на меня, и в его глазах не было ни страха, ни удивления. Зрачки были... неправильные. Не круглые. Чуть вытянутые по горизонтали, как у козы, — и того же медно-красного цвета, что и марсианская трава.

— Не бойтесь, — сказал он по-английски. С безупречным произношением. Я бы сказал — оксфордским, если бы не лёгкая, неуловимая неправильность в том, как он произносил согласные. Слишком точно. Слишком аккуратно. Так говорит человек, выучивший язык по книгам и никогда не слышавший, как им пользуются в пивной.

— Кто вы? — спросил я. Голос мой, к моему удивлению, не дрожал.

Он сел. Движение было плавным, но в нём чувствовалась та же неправильность — суставы двигались чуть иначе, чем у человека, словно внутри было на одно сочленение больше.

— Я полагаю, — сказал он, — что на вашем языке ближайшим аналогом будет слово «наблюдатель».

Вот так. Без предисловий, без драматических пауз. Как если бы он сообщил мне свою профессию на светском приёме.

— Наблюдатель? — повторил я тупо.

— Моя задача, — продолжил он, — состояла в том, чтобы документировать... эксперимент. Тот, который вы называете вторжением.

Мне следовало бежать. Мне следовало схватить кирпич и размозжить ему голову. Но я стоял и слушал, потому что — и это самое страшное — мне было интересно. Даже после всего, что я видел. После пепелищ, после луча, после криков. Любопытство — самый живучий из человеческих инстинктов. Оно переживает и страх, и горе, и здравый смысл.

— Эксперимент не удался, — сказал он. — Мои... коллеги недооценили вашу биосферу. Это было... — он помедлил, подбирая слово, — непрофессионально.

Непрофессионально. Сотни тысяч погибших — и слово «непрофессионально». Я почувствовал, как внутри меня поднимается что-то — не гнев, нет, гнев давно выгорел, ещё в те дни, когда я прятался в развалинах с викарием. Что-то другое. Усталость, может быть. Бесконечная усталость от ужаса.

— Что вам нужно? — спросил я, и голос мой звучал ровнее, чем я ожидал.

— Уйти, — ответил он просто. — Моя задача выполнена. Но механизм возвращения... повреждён. Ваши бактерии. — Он произнёс это слово так, как врач произносит диагноз. — Они повредили не только моих коллег.

Он посмотрел на небо. На Марс, которого не было видно в дневном свете, но который, я знал, висел там, красной точкой, равнодушной и далёкой.

— Вы хотите, чтобы я вам помог? — спросил я, и сам не поверил собственным словам.

Он улыбнулся. И улыбка эта была самым человеческим, что я в нём видел. Не потому, что она была тёплой — нет, она была скорее грустной. Грустной так, как грустят те, кто знает о мире слишком много и предпочёл бы забыть.

— Помочь мне нельзя, — сказал он. — Но вы можете выслушать. Мне нужно... передать. То, что я наблюдал.

И я сел рядом с ним, на груду битого кирпича посреди мёртвого Лондона, и слушал, пока солнце не зашло за крыши разрушенных домов. То, что он рассказал мне в тот вечер, я не могу — и не буду — записывать здесь. Не сейчас. Мир ещё не готов. Возможно, не будет готов никогда.

1x
加载评论中...
Loading related items...

"你所要做的就是坐在打字机前流血。" — 欧内斯特·海明威