Счетчик, или Как я всю квартиру на чистую воду выводил
Электричество нам в квартиру провели зимой. Одну лампочку — в кухню, общую, на шестьдесят свечей, чтоб, значит, всем поровну.
И вот с этой-то лампочки, братцы мои, весь раздор и пошел.
Потому как счет пришел. Один на всех, на семь комнат, на четыре рубля с копейками. А как его делить — тут наука кончается и начинается голая человеческая натура.
Наша квартира, доложу я вам, — не квартира, а целое, можно сказать, государство. Семь дверей, семь характеров и одна розетка на кухне. Живет тут кто? Марья Васильевна, из бывших, — та за самоваром вздыхает про хрусталь; слесарь Пантелей с супругой; вдова Аксинья с дитем; студент Кошкин, тощий, как вобла; ну и я, Феофан Лукич, конторщик. Служу в тресте. Место сидячее, но с достоинством.
Собрались, значит, делить эти четыре рубля.
И — понеслось.
Пантелей кричит, что он на работе с утра до ночи, у него дома одна лампочка и та не горит, потому спать надо, а не жечь. Марья Васильевна поджала губы и говорит, что она человек тихий, интеллигентный, и жжет себе разве что для чтения романа — а роман, между прочим, духовная пища, а не расход. Вдова плачет — с нее, мол, и взять нечего, дите малое. Студент Кошкин молчит, но глаза у него горят, будто он-то как раз и жжет больше всех, только не сознается.
Шум. Гвалт. Примус на плите гудит, как второй участник спора.
И тут я встал.
Встал я, братцы мои, и говорю: «Товарищи. Довольно этой азиатчины. Надо по науке. Надо, чтоб каждый платил за свое. По совести и по учету».
Словом — по совести и по учету. Вот на этих трех словах вся моя недолгая слава и построилась. И на них же, забегая вперед скажу, и рухнула.
Предложил я завести тетрадь. Общую. И чтоб я, как человек грамотный, при должности, эту тетрадь и вел. Кто чего включил — тот и записывайся. Утюг — птичка. Чайник электрический — птичка. Лампа сверх положенного часу — тоже птичка.
Выбрали меня единогласно. Подняли руки — все, даже вдова сквозь слезы. И сделался я, Феофан Лукич, при квартире лицом. Ответственным по свету.
О, братцы мои, до чего же сладкая это отрава — маленькая власть над ближним!
Завел я тетрадь в клеенчатой обложке, карандаш химический — послюнишь, и след лиловый, официальный. И стал ходить. По коридору. Заглядывать. У Пантелея — «что жжете, гражданин?». У Марьи Васильевны — «а это у вас что за прибор под салфеточкой?». Ходил я так важно, будто не за лампочками слежу, а самое солнце по расписанию выдаю.
Неделю ходил. Другую.
Вся квартира меня, прямо скажу, возненавидела. Но тихо. Уважительно. Как налогового инспектора.
И тут приходит счет за месяц.
Шесть рублей сорок. Против прежних четырех.
Я так и сел.
Собрал собрание. Тетрадь на стол — хлоп. «Товарищи, — говорю, — среди нас завелся расхититель народного электричества. Ищем!»
И началось следствие. Хуже суда. Пантелей на Кошкина: студент, дескать, по ночам чертит, лампу жжет до петухов. Кошкин на Марью Васильевну: у нее, мол, под салфеткой не иначе тайная плитка. Марья Васильевна на всех сразу — и в обморок собирается, для убедительности.
А я стою над тетрадью, лиловый карандаш наготове, и чувствую себя, не скрою, Шерлоком, прости господи, Холмсом.
И вдруг слесарь Пантелей — человек простой, но глазастый — этак прищурился на мою дверь и говорит:
— Феофан Лукич. А чего это у тебя из-под двери каждую ночь свет-то? И гудит. Тихонько так. Будто зверь какой урчит.
В груди у меня что-то дернулось. Как рыба на крючке.
— Помстилось, — говорю. — Это половица.
— Половица, — говорит Пантелей, — не гудит. Половица скрипит. А гудит утюг.
И пошли. Всей квартирой. К моей двери.
Открыли.
А там, братцы мои... там на табуретке — утюг. Электрический. Горячий. А под ним — брюки. Мои единственные приличные брюки. В стрелочку.
Потому как я, видите ли, каждую божию ночь их гладил.
Чтоб, значит, наутро явиться в трест человеком со стрелкой. Значительным. Отутюженным. Чтоб машинистка Верочка глядела и думала: вот идет Феофан Лукич, при должности и при стрелке.
Словом, весь месяц я на собственное тщеславие лишних два рубля сорок и нажег. Своей же рукой. Через тот самый утюг, что первой птичкой у меня в тетради стоял — под чужим, само собой, именем.
Тишина настала.
Потом Марья Васильевна, из бывших, тихо так, культурно говорит:
— А ведь стрелочка-то, Феофан Лукич, и правда — хороша.
И вся квартира засмеялась. Не зло. По-нашему.
Тетрадь у меня отобрали в тот же вечер. И правильно сделали. Платим теперь по старинке — на семь дверей поровну, без науки и без совести. И, знаете, братцы мои, как-то оно спокойнее. Дешевле выходит.
А брюки я с тех пор глажу у соседки. Утюгом чугунным. На угольках. Долго. Зато — задаром и без тетради.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。