Последний сеанс
Сторожить мертвый пионерлагерь — работа для человека, который не боится прошлого. А я боюсь. Просто деваться некуда: пенсия маленькая, а тут комнатка, печка и оклад.
Лагерь «Горный», предгорья Ставрополья, за Невинномысском, где Кубань шумит по камням и с гор тянет разнотравьем. Когда-то тут были горны, барабаны, линейки, «Взвейтесь кострами». Теперь — ржавые качели, что скрипят на ветру сами по себе, облупленные корпуса с надписями на стенах, столовая без крыши и клуб. Каменный клуб с колоннами, а внутри — сцена, ряды деревянных кресел и киноаппаратная. В аппаратной до сих пор стоит проектор, «Украина», тяжелый, черный, с бобинами.
Я пью крепкий чай с чабрецом — тут его на буграх море — и грызу сухари. По вечерам топлю печь и слушаю приемник. Тишина в горах густая, только Кубань да качели: скрип-скрип, скрип-скрип.
В подвале клуба я нашел коробки. Жестяные, круглые, с пленкой. Любительская, восьмимиллиметровая. И журнал, тетрадка в клеенке, аккуратным почерком: списки. Имена мальчишек, даты, напротив — галочки. А напротив некоторых — крестик. И приписка: «сеанс».
Я вспомнил. Про этот лагерь ходила глухая, страшная слава. Был тут вожатый — образцовый, любимец начальства, кружок киносъемки вел, «Зарницу», походы. Уводил ребят в горы «снимать кино». Возвращались не все. А милиция долго не верила: как же, активист, орденоносец, с детьми возится. Пока не открыли эти вот коробки.
Я пленку смотреть не стал. Не смог. Спрятал коробки обратно в подвал, придавил дверь ломом.
А ночью в клубе застрекотало.
Я проснулся от звука — характерного, ни с чем не спутаешь: щелк-щелк-щелк, лента бежит через проектор, бобина крутится. В пустом клубе. Где я час назад сам все запер.
Пошел. Ноги ватные. Печка за спиной, а впереди — черный клуб, и в нем — луч. Пыльный конус света из аппаратной бьет на экран. Проектор работает сам. На экране — горы, тропа, мальчишки идут гуськом, машут в камеру, смеются беззвучно. А за кадром, я знаю, идет он. Тот, кто снимает.
В приемнике, что я забыл выключить в сторожке, далеко-далеко пел Цой:
«И две тысячи лет война, война без особых причин. Война — дело молодых, лекарство против морщин».
Кресла в клубе были пусты. И вдруг — заскрипели. Одно за другим, ряд за рядом, будто на невидимые сиденья кто-то садился. Дерево прогибалось под невидимым весом. Полный зал. Полный зал тех, кого приводили сюда «на последний сеанс».
А проектор все стрекотал. И на экране мальчишки на тропе вдруг остановились. Обернулись. Все разом. И посмотрели — не в старую камеру. На меня. В зал. Сквозь пленку, сквозь тридцать лет.
Потом пленка кончилась, хвост защелкал вхолостую: щелк-щелк-щелк. И в этом стрекоте, за спиной, у самой двери аппаратной, кто-то тихо, по-взрослому, довольно вздохнул. Как режиссер, который доволен материалом. И ласковый голос сказал в темноту: «Хороший кадр. Еще бы одного. Как раз тебя не хватает в кадре, сторож».
Я развернулся — в аппаратной никого, только проектор, еще теплый, и запах горячей пленки, ацетоновый, едкий. И бобина крутится вхолостую. Кто ее запустил? Кто вздохнул?
Я вышел, не бегом — на ватных ногах, — запер клуб на все замки и до утра сидел у печки с ломом. Кресла в клубе скрипели до рассвета. Полный зал. Аплодисментов, слава богу, не было.
Пленку я на другой день отвез в район, сдал, где положено. Что на ней — мне не сказали, а по лицу принимавшего я понял: лучше и не знать.
В лагерь теперь никто не ходит. Качели скрипят. А по ночам, говорят охотники, в горах над «Горным» иногда виден на скале пыльный конус света — будто кто-то крутит кино под открытым небом. Собирает зрителей. И ждет, пока кого-нибудь опять не хватит в кадре.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。