Последний рейс «Пекода»: записки, найденные в бочке
经典作品的创意续写
这是受Герман Мелвилл的《Моби Дик, или Белый Кит》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?
原文摘录
На второй день акула с белым брюхом вяло скользнула мимо гроба-спасательного буя; на второй день хищные морские птицы, клювы которых были вложены в клювы, как лезвия ножей, пролетели с подветренной стороны. На третий день на горизонте показался парус — и когда он приблизился, он оказался «Рахилью», которая, всё ещё блуждая в поисках своих пропавших детей, нашла только ещё одного сироту.
续写
Бочку прибило к берегу Нантакета в среду. Или во вторник — старик Пелег, который нашёл её, путал дни недели с тех пор, как продал свою долю в «Пекоде» и пожалел об этом. Бочка была из-под солонины, крепкая, просмолённая, а внутри — свёрток из вощёной ткани, перетянутый бечевой.
Внутри свёртка лежали листы. Мелкий почерк, чернила местами расплылись от воды, но читать можно. Пелег прочёл первую строку и сел прямо на мокрый песок.
***
Я — Измаил. Зовите меня так, если вам угодно; другого имени у меня, похоже, не осталось.
Гроб Квикега держал меня на воде двое суток. Может, трое. Солнце вставало и садилось, и вставало снова, и мне казалось, что оно делает это нарочно медленно, словно издевается. Акулы кружили — я видел их спины, серые, как мокрый сланец, — но не трогали. Почему? Бог знает. Или дьявол. Или кит, что лежал где-то на дне вместе с Ахавом, привязанным к его боку гарпунными линями, — может, кит знал.
«Рахиль» подобрала меня на третий день. Капитан Гарднер даже не удивился; он искал собственного сына и нашёл сироту — вот и вся арифметика океана; он забирает то, что хочет, и отдаёт то, что не просили.
Меня подняли на борт. Я был гол, обожжён солнцем до волдырей и, кажется, безумен — бормотал что-то о белизне, о белизне всех вещей, о том, как белый цвет содержит в себе все цвета и одновременно является отсутствием цвета, и матросы «Рахили» косились на меня и крестились. Один, рыжий норвежец с перебитым носом, сунул мне флягу. Ром. Я выпил и заплакал — не от рома; от того, что ром был тёплый и живой, и в горле стояла соль двухдневная, а ром её смыл.
Капитан Гарднер допросил меня в своей каюте. Нет — «допросил» неверное слово; он расспрашивал, осторожно, как расспрашивают больного. Где «Пекод»? На дне. Где команда? На дне. Где Ахав?
На дне. Привязан к киту.
Гарднер снял шляпу и долго молчал. Потом сказал:
«Моби Дик?»
«Моби Дик».
И больше мы об этом не говорили. Никогда. За весь обратный путь до Нантакета — ни слова. Это было правильно; есть вещи, которые нельзя обсуждать в открытом море, как нельзя свистеть на палубе или называть утопленника по имени. Суеверие? Пускай. Я больше не различал суеверие и мудрость; для меня это стало одним и тем же.
***
Нантакет встретил нас дождём.
Я сошёл на берег, и ноги не держали — не от слабости, а от непривычки к твёрдому. Земля казалась слишком неподвижной, слишком определённой; море раскачивает не только тело, но и представление о том, что такое опора. На суше опора — это камень, дерево, фундамент дома. В море опора — это тысяча саженей воды, в которой можно утонуть. И после нескольких месяцев второго возвращаться к первому — нелегко.
Я снял комнату. Ту же, что и раньше, — у Питера Коффина; он узнал меня и побледнел, потому что в Нантакете уже знали, что «Пекод» пропал, и меня считали мертвым. Все меня считали мертвым. Почтовая контора вернула два моих письма с пометкой «адресат выбыл» — и ведь не соврали; я действительно выбыл, пусть и ненадолго.
Коффин дал мне комнату бесплатно. На неделю. Потом — посмотрим. Я не спорил; у меня не было ни цента, ни желания торговаться.
Гарпун Квикега стоял в углу.
Я не помнил, как он попал сюда. Коффин сказал, что Квикег оставил его перед отплытием — мол, запасной, возьмёт на обратном пути. Обратного пути не случилось. Гарпун стоял в углу и ждал хозяина, который лежал на дне Тихого океана, а его гроб, поднявшийся вместо него на поверхность, спас жизнь белому человеку, которого Квикег назвал другом по причинам, до сих пор мне не вполне ясным.
Дружба.
Что я знал о Квикеге? Что он был принцем на каком-то острове — или сыном вождя, что, в сущности, одно и то же. Что он покрывал тело татуировками, каждая из которых означала что-то важное — и никто на борту «Пекода» не мог прочесть ни одной. Что он мог метнуть гарпун с точностью, которая казалась сверхъестественной, и при этом промахивался нарочно, когда считал добычу слишком мелкой — вопрос принципа, не навыка. Что он спас мне жизнь дважды: один раз — буквально вытащив из воды; другой — предоставив свой гроб в качестве спасательного плота.
Движение.
Я провёл в Нантакете три недели. Ходил по берегу. Смотрел на море — издалека, как смотрят на бывшую жену, с которой расстались скверно: и хочется подойти, и знаешь, что не стоит. Ел мало. Спал рвано — просыпался от звука, которого не было, от удара хвоста о корпус, от крика Ахава «Thar she blows!» — и сидел в темноте, и слушал, как стучит сердце, и ждал рассвета.
На четвёртой неделе пришёл Старбак.
Нет. Не Старбак — Старбак мёртв; я видел, как водоворот затянул «Пекод» вместе со всеми, кто был на борту. Пришла его жена. Мэри Старбак — маленькая, сухая, с глазами, в которых было столько горя, что оно уже переплавилось во что-то другое; в железо, наверное, или в соль.
Она пришла ко мне и спросила:
«Он страдал?»
Я мог бы соврать. Мне следовало соврать. Сказать — нет, миссис Старбак, ваш муж погиб мгновенно, он не мучился, море забрало его быстро и милосердно. Но я посмотрел в эти глаза — железные, солёные — и понял, что ложь она распознает, как Квикег распознавал кита по запаху воды за милю.
«Он был храбр, — сказал я. — До последнего. Он пытался остановить Ахава. Он единственный пытался».
Она кивнула. Помолчала. Потом:
«А кит?»
«Жив. Кит жив».
Она усмехнулась — коротко, одним углом рта — и эта усмешка была страшнее, чем всё, что я видел в океане.
«Конечно, — сказала она. — Конечно, жив».
И ушла. Больше мы не виделись.
***
Я пишу это и кладу в бочку. Зачем — не знаю. Может, потому что Ахав тоже оставлял записи; он писал в судовом журнале, и журнал ушёл на дно вместе с кораблём, и никто никогда не прочтёт его последних строк. А может, потому что бочка — это тоже гроб; гроб для слов; и если гроб Квикега мог всплыть и спасти человека, то, быть может, эта бочка всплывёт и спасёт — что? Память. Или ничего.
Вот что я понял: Моби Дик не был злом. И не был добром. Он был — белизной. Тем самым невыносимым белым цветом, в котором растворяются все смыслы; перед которым все человеческие вопросы — о справедливости, о мести, о Боге — становятся тем, чем они были всегда: шумом. Ахав это знал. Потому и не мог остановиться — не потому что ненавидел кита, а потому что кит был единственным, перед чем ненависть имела хоть какой-то масштаб.
Море продолжает катить свои волны. Тысячу лет катило и ещё тысячу будет.
А кит — кит плывёт.
Измаил. Нантакет. Год от Рождества Христова тысяча восемьсот — впрочем, какая разница. Какая разница.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。