После Пат: последняя весна двух товарищей — ненаписанная глава Ремарка
经典作品的创意续写
这是受Эрих Мария Ремарк的《Три товарища》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?
原文摘录
Она умерла в последний час ночи, прежде чем наступило утро. Она умерла тяжело и мучительно, и никто не мог ей помочь. Она крепко держала мою руку, но уже не сознавала, что я подле нее.
续写
Пат умерла в последний час ночи, прежде чем рассвело. Утром это была уже не она.
А еще через день не стало и того человека, что сидел у ее кровати. Он остался в теле — ходил, курил, отвечал, когда спрашивали. Но кто-то главный ушел вместе с ней и не вернулся.
Кестер приехал на второй день. Он не сказал ничего утешительного. Он вообще ничего не сказал — вошел, положил руку мне на плечо и стоял так, пока рука не отяжелела. Это было лучшее, что мог сделать человек. Слова я бы не вынес. Слова — это для тех, у кого еще что-то болит по-живому.
Мы похоронили ее на маленьком горном кладбище, где земля была тяжелая и мокрая. Пахло талым снегом и хвоей. Внизу лежали облака, и казалось, что мы стоим не на земле, а на самом ее краю — за которым уже ничего.
Потом мы поехали вниз.
Дорога серпантином, поворот за поворотом. Кестер вел ровно, не гнал. Раньше он гнал бы. Раньше — когда был жив Ленц, когда «Карл» летел по шоссе, обгоняя все, что имело колеса, и мы хохотали, как мальчишки. Теперь Готтфрид лежал в земле там, дома. Теперь Пат лежала в земле здесь. Двое из нас остались вести машину вниз с горы, и оба молчали.
— Куда теперь, Робби? — спросил Отто уже в долине.
— Все равно.
— Так не бывает. Человеку всегда куда-нибудь надо. Иначе он стоит и ржавеет.
— Тогда — в мастерскую. Больше некуда.
Мастерская встретила нас холодом и запахом бензина, резины, застывшего масла. Все стояло на месте. Инструмент, домкрат, старый диван, на котором Ленц любил валяться и рассуждать о смысле жизни и о том, что последний романтик должен уметь торговаться. Я посмотрел на этот диван и отвернулся. Есть вещи, которые нельзя разглядывать в упор. Их держат боковым зрением, иначе они режут.
Дела шли скверно. Дела вообще у всех шли скверно — на улицах прибавилось людей без работы, они стояли на углах группами и глядели в никуда, засунув руки в карманы, и от них тянуло тем особым холодком, который идет не от погоды. Я знал этот холодок под ребрами. Он теперь и во мне поселился на постоянную квартиру.
Мы взяли на ремонт грузовик булочника. Возились три дня, ругались с ним из-за каждой марки. Потом починили «мерседес» какому-то маклеру, и он расплатился, торгуясь так, будто мы отнимали хлеб у его детей. Деньги были. Немного. На жизнь хватало, а больше нам, в сущности, и не нужно было.
Вечерами я ходил к Альфонсу.
У Альфонса все было как прежде — тот же граммофон, те же хоровые пластинки, те же свиные отбивные величиной с крышку от кастрюли. Он ставил передо мной тарелку и не спрашивал ни о чем. Только раз, вытирая руки о фартук, сказал:
— Мужчина должен есть, Робби. Что бы ни случилось. Мертвым — покой, живым — отбивная. Так уж заведено, и не нам это менять.
И поставил пластинку с хором донских казаков — самую печальную, какая у него была. Он считал, что от большой печали лечат только очень большой печалью. Как ни странно, он был прав.
Однажды в апреле Кестер вошел в мастерскую и бросил на верстак газету.
— Плохо, Робби. Совсем плохо. Скоро тут будет не мастерская, а казарма. Ты видел, что творится?
— Видел.
— Надо решать. Продавать «Карла» и уезжать. Во Францию, в Швейцарию — куда угодно. Здесь все сгниет. Или сгорит.
Продать «Карла». Я посмотрел на него — на нашего облезлого снаружи гоночного зверя с сердцем чемпиона внутри. На последнюю вещь, в которой еще жил хохот Готтфрида. И понял, что Отто прав, и что это правильно, и что от правильных вещей иногда хочется выть.
— Ладно, — сказал я. — Продавай. Только не мне об этом рассказывай. Просто сделай.
Он кивнул. Мы поняли друг друга, как понимали всегда, — без лишнего.
Весна в тот год пришла ранняя и наглая. Она перечеркивала нас своим светом, своей зеленью, своими девушками в легких платьях, будто говорила: а мне-то что до ваших мертвых, живите. И, знаете, в этом не было жестокости. Была только огромная, равнодушная сила, которая старше всех наших войн и всех наших кладбищ. Пат любила весну. Пат сказала бы: смотри, как хорошо, Робби, — и была бы права.
Я выходил из мастерской, вытирал руки ветошью и стоял на пороге, глядя, как оседает вечер на крыши. Товарищей у меня осталось двое: один под землей, один рядом, с гаечным ключом в руке. Женщины, которую я любил, не было нигде. И все-таки я стоял, дышал этим наглым весенним воздухом — и жил дальше. Не потому, что хотел. А потому, что так уж заведено у тех, кто уцелел: доедать отбивную, чинить чужие моторы и не оглядываться слишком часто на старый диван в углу.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。