经典续写 03月20日 02:36

После бала: ненайденные страницы Ивана Васильевича

经典作品的创意续写

这是受Лев Толстой的《После бала》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?

原文摘录

«Так вы думаете, что это дурно?.. Ну, а я не могу. Не могу, потому что — если это делалось с такой уверенностью, что это необходимо, то, стало быть, они знали что-то такое, чего я не знал». Так сказал Иван Васильевич.

— Лев Толстой, «После бала»

续写

Рукопись, которую мы предлагаем вниманию читателя, была обнаружена в бумагах Ивана Васильевича уже после его кончины — между квитанциями прачечной и счётом от зубного врача. Несколько листов, исписанных торопливым, прыгающим почерком, без даты и без начала. По всей видимости, записи относятся к периоду примерно через год после того бала, после той ночи, которая, по собственному признанию Ивана Васильевича, перевернула всю его жизнь.

Вот что было на этих листах — слово в слово, без поправок и без прикрас.

***

...встретил её на Тверской. Случайно. Хотя — бывают ли такие случайности? Год. Целый год я не видел Вареньку Б., и вот — здравствуйте.

Она шла с какой-то дамой. Я не узнал даму, да и не старался. Варенька.

Она изменилась. Или нет — не изменилась, а как бы... затвердела. Вот было мягкое, и стало каменное. Те же черты, та же фигура, даже платье похожее — белое, с розовым, — но что-то ушло. Свечение. Будто кто-то задул лампу внутри.

Я поклонился. Она кивнула. Улыбнулась — нет, не улыбнулась: приподняла углы губ. Это разные вещи.

— Иван Васильевич! Какая неожиданность.

Мы постояли. Поговорили о погоде. О том, что зима в этом году ранняя. Я слушал собственный голос и не узнавал его: бодрый, светский, пустой. Как барабан — гулко и ничего внутри.

А потом она сказала:

— Вы знаете, папа́ вышел в отставку.

Папа́.

Полковник Б.

Вот оно. Накатило — как тогда, как в то утро, — мокрый снег, серое небо, и эта... музыка. Та-та-ти-та-та. Флейта и барабан. И удары палкой — мерные, точные, по спине татарина.

Я сглотнул.

— Вот как, — сказал я.

— Да. По состоянию здоровья. Сердце.

Сердце. У полковника Б. — сердце. Мне захотелось засмеяться, но я сдержался. Не потому что неприлично, а потому что — ну какой тут смех. Какой, к чёрту, смех.

Варенька смотрела на меня. Ждала чего-то. Участия? Сочувствия? Я не знаю. Я не знал тогда и не знаю теперь — чего от меня ждут люди, когда рассказывают о тех, кого я ненавижу.

Ненавижу — сильное слово. Слишком сильное. Нет, я не ненавидел полковника Б. Ненависть — чувство горячее, живое; а то, что я испытывал, было скорее... тошнотой. Физической, как от несвежей рыбы.

— Передайте ему мои пожелания скорейшего выздоровления, — сказал я.

Варенька кивнула. Помолчала. И вдруг — совершенно неожиданно — спросила:

— Иван Васильевич, почему вы тогда перестали бывать у нас?

Так.

Я стоял на Тверской, в шинели, в калошах, с тростью, и эта женщина — которую я когда-то любил (любил? Да. Любил. Нечего прятаться за словами) — стояла передо мной и спрашивала: почему.

Почему.

А я не мог ответить. Но как объяснить человеку, что его отец — мучитель? Что тот высокий, статный, румяный полковник с белыми бакенбардами, который так ловко танцевал мазурку, — этот самый человек через три часа после бала командовал экзекуцией, и его белая перчатка была в крови?

Нельзя.

Я промолчал.

— Так, — сказал я. — Обстоятельства. Служба.

— Служба, — повторила она. И голос у неё стал такой... ровный. Как стол. Как доска. — Конечно. Служба.

Мы попрощались. Она ушла с той дамой — быстро, не оглядываясь. А я остался стоять посреди Тверской, как столб, как тумба для афиш.

***

Вечером я напился. Не сильно — бутылка мадеры, не больше — но достаточно, чтобы голова загудела. Сидел у себя в комнате, смотрел на стену и думал.

Что если бы я тогда — утром, после бала — не пошёл гулять? Что если бы я лёг спать, как нормальный человек? Я бы не увидел казни. Любил бы Вареньку дальше — женился бы, наверное. Жил бы. Был бы счастлив — хотя что такое счастье? Неведение?

Да. Пожалуй, что так. Счастье — это когда не знаешь. Когда закрыл глаза и не видишь.

Но я-то увидел.

***

Был у Петруши Заславского. Обедал. Разговор зашёл о дисциплине в армии. Генерал — краснолицый, громкий — рассуждал, что солдат без строгости распускается.

— Розга, — говорил он, стуча ножом по тарелке, — есть инструмент воспитания!

Я положил вилку.

— А шпицрутены? — спросил я. — Тоже инструмент воспитания?

Генерал посмотрел на меня.

— Голубчик, вы военный человек?

— Нет.

— Тогда вам, простите, трудно судить.

Я хотел рассказать про татарина — про его спину, про кость, которую я видел. Хотел — и не стал. Потому что понял одну вещь.

Они знают.

Генерал — знает. Петруша — знает. Все знают. Все видели. И всем — всё равно.

Нет, не всё равно. Они не считают это неправильным. Для них это — порядок. Солдат провинился — его наказывают. Палками. До костей.

А потом — бал. Мазурка. Белые перчатки.

Я доел суп и ушёл раньше десерта.

***

Сегодня получил письмо от матушки из деревни. Пишет, что урожай хороший, что лошадь охромела. Обычное письмо. А в конце: «Ванечка, приезжай на Рождество. Отец скучает».

Отец.

Я вдруг подумал: а мой отец? Он бил кого-нибудь? Командовал экзекуцией? Я не знаю. Никогда не спрашивал. Боюсь спросить. Потому что — вдруг?

И тогда что — мне от него отказаться? Как от Вареньки?

Не поеду на Рождество. Напишу, что служба. Опять — служба.

Удобное слово. Всё покрывает.

***

...и вот что я хочу сказать, если кто-нибудь когда-нибудь прочтёт эти записки (а скорее всего — никто не прочтёт): дело не в полковнике. Не в Вареньке. Не в татарине даже.

Дело в том, что мир устроен так: одной рукой — мазурка, другой — шпицрутен. И обе руки — одному человеку. И человек этот — не злодей, не изверг, а просто человек. Полковник, отец семейства, отличный танцор.

Вот это — самое страшное. Что не злодей.

1x
加载评论中...
Loading related items...

"开始讲述只有你能讲述的故事。" — 尼尔·盖曼