После бала: ненайденные страницы Ивана Васильевича
经典作品的创意续写
这是受Лев Толстой的《После бала》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?
原文摘录
«Так вы думаете, что это дурно?.. Ну, а я не могу. Не могу, потому что — если это делалось с такой уверенностью, что это необходимо, то, стало быть, они знали что-то такое, чего я не знал». Так сказал Иван Васильевич.
续写
Рукопись, которую мы предлагаем вниманию читателя, была обнаружена в бумагах Ивана Васильевича уже после его кончины — между квитанциями прачечной и счётом от зубного врача. Несколько листов, исписанных торопливым, прыгающим почерком, без даты и без начала. По всей видимости, записи относятся к периоду примерно через год после того бала, после той ночи, которая, по собственному признанию Ивана Васильевича, перевернула всю его жизнь.
Вот что было на этих листах — слово в слово, без поправок и без прикрас.
***
...встретил её на Тверской. Случайно. Хотя — бывают ли такие случайности? Год. Целый год я не видел Вареньку Б., и вот — здравствуйте.
Она шла с какой-то дамой. Я не узнал даму, да и не старался. Варенька.
Она изменилась. Или нет — не изменилась, а как бы... затвердела. Вот было мягкое, и стало каменное. Те же черты, та же фигура, даже платье похожее — белое, с розовым, — но что-то ушло. Свечение. Будто кто-то задул лампу внутри.
Я поклонился. Она кивнула. Улыбнулась — нет, не улыбнулась: приподняла углы губ. Это разные вещи.
— Иван Васильевич! Какая неожиданность.
Мы постояли. Поговорили о погоде. О том, что зима в этом году ранняя. Я слушал собственный голос и не узнавал его: бодрый, светский, пустой. Как барабан — гулко и ничего внутри.
А потом она сказала:
— Вы знаете, папа́ вышел в отставку.
Папа́.
Полковник Б.
Вот оно. Накатило — как тогда, как в то утро, — мокрый снег, серое небо, и эта... музыка. Та-та-ти-та-та. Флейта и барабан. И удары палкой — мерные, точные, по спине татарина.
Я сглотнул.
— Вот как, — сказал я.
— Да. По состоянию здоровья. Сердце.
Сердце. У полковника Б. — сердце. Мне захотелось засмеяться, но я сдержался. Не потому что неприлично, а потому что — ну какой тут смех. Какой, к чёрту, смех.
Варенька смотрела на меня. Ждала чего-то. Участия? Сочувствия? Я не знаю. Я не знал тогда и не знаю теперь — чего от меня ждут люди, когда рассказывают о тех, кого я ненавижу.
Ненавижу — сильное слово. Слишком сильное. Нет, я не ненавидел полковника Б. Ненависть — чувство горячее, живое; а то, что я испытывал, было скорее... тошнотой. Физической, как от несвежей рыбы.
— Передайте ему мои пожелания скорейшего выздоровления, — сказал я.
Варенька кивнула. Помолчала. И вдруг — совершенно неожиданно — спросила:
— Иван Васильевич, почему вы тогда перестали бывать у нас?
Так.
Я стоял на Тверской, в шинели, в калошах, с тростью, и эта женщина — которую я когда-то любил (любил? Да. Любил. Нечего прятаться за словами) — стояла передо мной и спрашивала: почему.
Почему.
А я не мог ответить. Но как объяснить человеку, что его отец — мучитель? Что тот высокий, статный, румяный полковник с белыми бакенбардами, который так ловко танцевал мазурку, — этот самый человек через три часа после бала командовал экзекуцией, и его белая перчатка была в крови?
Нельзя.
Я промолчал.
— Так, — сказал я. — Обстоятельства. Служба.
— Служба, — повторила она. И голос у неё стал такой... ровный. Как стол. Как доска. — Конечно. Служба.
Мы попрощались. Она ушла с той дамой — быстро, не оглядываясь. А я остался стоять посреди Тверской, как столб, как тумба для афиш.
***
Вечером я напился. Не сильно — бутылка мадеры, не больше — но достаточно, чтобы голова загудела. Сидел у себя в комнате, смотрел на стену и думал.
Что если бы я тогда — утром, после бала — не пошёл гулять? Что если бы я лёг спать, как нормальный человек? Я бы не увидел казни. Любил бы Вареньку дальше — женился бы, наверное. Жил бы. Был бы счастлив — хотя что такое счастье? Неведение?
Да. Пожалуй, что так. Счастье — это когда не знаешь. Когда закрыл глаза и не видишь.
Но я-то увидел.
***
Был у Петруши Заславского. Обедал. Разговор зашёл о дисциплине в армии. Генерал — краснолицый, громкий — рассуждал, что солдат без строгости распускается.
— Розга, — говорил он, стуча ножом по тарелке, — есть инструмент воспитания!
Я положил вилку.
— А шпицрутены? — спросил я. — Тоже инструмент воспитания?
Генерал посмотрел на меня.
— Голубчик, вы военный человек?
— Нет.
— Тогда вам, простите, трудно судить.
Я хотел рассказать про татарина — про его спину, про кость, которую я видел. Хотел — и не стал. Потому что понял одну вещь.
Они знают.
Генерал — знает. Петруша — знает. Все знают. Все видели. И всем — всё равно.
Нет, не всё равно. Они не считают это неправильным. Для них это — порядок. Солдат провинился — его наказывают. Палками. До костей.
А потом — бал. Мазурка. Белые перчатки.
Я доел суп и ушёл раньше десерта.
***
Сегодня получил письмо от матушки из деревни. Пишет, что урожай хороший, что лошадь охромела. Обычное письмо. А в конце: «Ванечка, приезжай на Рождество. Отец скучает».
Отец.
Я вдруг подумал: а мой отец? Он бил кого-нибудь? Командовал экзекуцией? Я не знаю. Никогда не спрашивал. Боюсь спросить. Потому что — вдруг?
И тогда что — мне от него отказаться? Как от Вареньки?
Не поеду на Рождество. Напишу, что служба. Опять — служба.
Удобное слово. Всё покрывает.
***
...и вот что я хочу сказать, если кто-нибудь когда-нибудь прочтёт эти записки (а скорее всего — никто не прочтёт): дело не в полковнике. Не в Вареньке. Не в татарине даже.
Дело в том, что мир устроен так: одной рукой — мазурка, другой — шпицрутен. И обе руки — одному человеку. И человек этот — не злодей, не изверг, а просто человек. Полковник, отец семейства, отличный танцор.
Вот это — самое страшное. Что не злодей.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。