Поезд, который не остановится
Рельс — честная штука. Простучал молотком: звенит чисто — цел; отдает глухо, с дребезгом — трещина, беда, снимай состав. Рельс не соврет. Люди врут. Степь врет. А рельс нет.
Федор был путевым обходчиком тридцать лет. Перегон под Шахтами, Ростовская область: с одной стороны — насыпь и полотно, уходящее в обе стороны в никуда, с другой — лесополоса. Посадки. Ряды акаций и кленов, что тянутся вдоль дороги через всю степь, темные, глухие, полные шороха.
Степь ночью — это простор без конца. Терриконы старых шахт стоят на горизонте черными пирамидами. Пахнет полынью, угольной пылью и нагретым за день железом. Где-то далеко лает собака в поселке, гудит электричка Ростов — Лихая. Красиво. Пусто. Одиноко до звона.
Федор одиночество любил. Термос чая с лимоном — обязательно с лимоном, кислое бодрит, — пара беляшей с автовокзала, транзистор в кармане телогрейки, фонарь, молоток на длинной ручке. И — вперед, вдоль насыпи, простукивать стыки.
Лесополосу он не любил.
Потому что помнил. В восьмидесятые тут, на этих перегонах, в этих посадках, творилось такое, о чем в Ростовской области до сих пор говорят вполголоса. Как с электричек уходили люди — женщины, подростки — и не возвращались. Как находили их в лесополосах, вдоль полотна. Как того, кто это делал, искали годами: обычного, тихого, интеллигентного, в очках, с портфелем. Он знакомился на станциях, заговаривал ласково, звал за собой в посадки — показать грибы, короткую дорогу, что угодно. И люди шли.
Его поймали. Давно, еще при Союзе, и с ним же и покончили, как положено. Так чего теперь вспоминать.
В ту ночь Федор шел по перегону, простукивал стыки, и из транзистора в кармане хрипел Гребенщиков: «Этот поезд в огне, и нам некуда больше бежать...» Хорошая песня, тревожная. Под нее хорошо думается о том, о чем днем не думаешь.
Из лесополосы его окликнули.
— Федор Иваныч!
Он остановился. Голос шел из посадок, шагах в двадцати, из глухой черноты между стволами. Вежливый. Мягкий. Интеллигентный.
— Кто там? — Федор поднял фонарь. Луч уткнулся в стену акаций и утонул.
— Да свои, свои. Иди сюда на минуту, тут такое дело. Помощь нужна.
Федор не двинулся. По спине прошло холодом — не от ветра. Откуда там кто-то знает его имя-отчество. Тут на десять верст ни души.
— Выходи на свет, — сказал он. — Ко мне выходи. Я в посадки не пойду.
Из темноты помолчали. А потом сказали — все так же ласково, только теперь Федор расслышал, что голос стоит на месте, а слова будто движутся, обходят его по кругу, из-за спины, слева, справа:
— Ну что ты, Федор Иваныч. Тут всего пара шагов. Сойди с насыпи. Всего два шага в траву. Я тебе кое-что покажу. Ты всю жизнь ходишь мимо и не знаешь, что тут, в посадках. А я покажу.
— Не пойду, — сказал Федор. Голос сел. Он крепче сжал молоток.
— Все так говорят сперва, — сказал голос, и в нем проскользнула улыбка. Терпеливая. — А потом сходят. Все сходят с насыпи рано или поздно. Кто по грибы. Кто дорогу спросить. Кто просто устал идти по железу. Устал, Федор Иваныч? Тридцать лет по одному и тому же. Сойди. Отдохни в тенечке.
Лесополоса зашевелилась. Не от ветра — ветра не было. Акации качнулись все разом, будто кто-то пошел сквозь них к насыпи, раздвигая ветки. Шорох, шорох, ближе. Федор попятился по шпалам, не сводя фонаря с черной стены посадок.
И тут он ступил в темноту между шпал — оступился, нога ушла с насыпи в траву, в тот самый шаг, к которому его звали. Всего один шаг. Трава была теплая, живая, и что-то в ней сомкнулось вокруг щиколотки — не рука, не корень, что-то среднее, — и потянуло. Мягко. Ласково. Вниз, в лесополосу.
Федор ударил молотком.
Не глядя, вниз, по тому, что держало ногу, — со всей тридцатилетней силой. Молоток вошел во что-то, что не было ни землей, ни деревом, издало короткий глухой звук — тот самый, с каким отзывается треснувший рельс, — и хватка разжалась.
Федор рванул на насыпь. Влез на полотно, на честное железо, и побежал. Не оглядываясь. За спиной лесополоса ревела шорохом, и голос — уже не ласковый, а страшный, скрипучий — кричал ему вслед: «Все равно сойдешь! Все сходят! Я подожду!»
Вдалеке загорелся прожектор. Из-за поворота, гудя, шла ночная электричка Ростов — Лихая. Федор бежал по шпалам ей навстречу, в свет, и Гребенщиков в кармане пел: «...этот поезд в огне».
Электричка прогрохотала мимо, обдав его ветром и желтым светом окон, за которыми дремали люди, живые, теплые, ничего не знающие. И в этом свете лесополоса на миг стала просто посадками. Просто деревьями. Пустыми.
Федор дошел до будки к рассвету. Утром сдал смену, ничего не сказал. На щиколотке остался след — не синяк, не порез, а будто кольцо холодной кожи, что не сходит до сих пор.
Он все еще обходчик. По-другому не умеет. Но теперь он никогда не сходит с насыпи. Ни за грибами, ни срезать путь, ни спросить дорогу. И когда из посадок его зовут по имени-отчеству — а зовут его теперь часто, каждую третью-четвертую ночь, — Федор идет по железу вперед, стучит молотком по стыкам, слушает честный звон рельса и ждет, когда из-за поворота придет поезд. Тот, что не остановится. Тот, что в огне. Единственное, чего он теперь ждет.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。