夜间恐怖 09月03日 01:03

Пленка, которую нельзя проявлять

Старую кинопленку нельзя торопить. Это как со стариками: дернешь — рассыплется. Нагреешь проявитель на один-единственный градус выше нормы — и эмульсия поплывет, лица размякнут, станут восковыми, чужими. Валерий это знал лучше всех в Кисловодске.

Он реставрировал пленку в подвале Дома культуры на Курортном бульваре — там, где наверху играл духовой оркестр, гуляли санаторники в панамах, пахло нарзаном и жареными каштанами, а внизу, у Валеры, стоял вечный полумрак, гудели бачки с реактивами и время текло назад. Он воскрешал мертвое кино. Хронику пятидесятых, свадьбы, первомаи, чьи-то забытые отпуска у моря.

«Изображение — это память, — говорил Валера. — А память надо уважать. Даже чужую. Особенно чужую».

Любил он кисловодскую осень. Когда с гор тянет холодом, а платаны на бульваре роняют огромные, с ладонь, листья, и они шуршат под ногами до самой Колоннады. Любил подниматься к «Красному солнышку», сидеть там один, курить, смотреть, как внизу тает в дымке город. Пил всегда одно и то же — крепкий чай с чабрецом из термоса и «Юбилейное» печенье, размачивал; зубы у него после реактивов стали чувствительные. Не женился. Пленка ревнивая, шутил он.

В тот октябрь ему привезли архив из закрывшегося Дома пионеров. Коробки, коробки, коробки — детские утренники, спортивные секции, походы. Валера разбирал их не спеша, катушку за катушкой. И среди них нашлась одна — без надписи. Просто жестянка, поцарапанная, перемотанная синей изолентой. На торце — цифры, от руки, химическим карандашом. Не дата. Список. Как будто перечень.

Он зарядил пленку в проектор.

Сначала — обычное. Костер. Ночь. Палатки. Мальчишки лет двенадцати-тринадцати, в пионерских галстуках, дурачатся у огня. Вожатый — взрослый, подтянутый, в очках, с гитарой. Красивый кадр, теплый. Валера даже улыбнулся.

Потом кадр сменился.

Тот же вожатый. Крупный план. Он смотрел прямо в объектив — не в камеру, а сквозь нее, как будто знал, что кто-то однажды будет это смотреть. И улыбался. А позади него, в темноте за костром, на дереве что-то висело. Валера сначала подумал — куртка. Мешок. Чучело для игры.

Он придвинулся ближе к экрану.

Пальцы у него онемели.

Это была не куртка.

Валера остановил пленку. Руки не слушались. Он сидел в своем гудящем полумраке, а на застывшем кадре улыбался человек в очках, и то, что было позади, застыло вместе с ним, полупроявленное, восковое.

Он должен был выключить. Убрать. Позвонить куда следует. Вместо этого — он не знал зачем — Валера снова нажал пуск. Потому что он реставратор. Потому что память надо доглядеть. Даже чужую. Особенно такую.

Пленка пошла дальше. И на следующих кадрах вожатый уже не смотрел в объектив. Он работал. Спокойно, деловито, обстоятельно — как человек, который делал это не в первый раз и знал, что времени у него сколько угодно.

Валера смотрел, и его мутило, и он все-таки досмотрел до последнего кадра, где рука в перчатке приблизилась к самому объективу, будто выключая камеру. Будто говоря: хватит с тебя.

Пленка кончилась. Экран стал белым.

И тогда наверху, в темном Доме культуры — он давно закрылся, Валера сидел один, — скрипнула половица.

Одна. Потом другая. Кто-то спускался в подвал.

Валера замер. Дом культуры был пуст, вахтерша ушла в девять, ключи только у него. Ключи только у него.

Шаги приближались. Неторопливые. На лестнице зажегся и тут же погас свет — кто-то тронул выключатель, попробовал, будто вспоминая, где он тут.

— Досмотрел? — раздался голос из темноты коридора. Тихий. Интеллигентный. С мягким южным выговором. — Я знал, что кто-нибудь однажды досмотрит. Реставраторы — они ведь не могут остановиться. Как и я.

В подвале работал старенький приемник, Валера всегда включал его для фона. И сейчас оттуда, сквозь шорох, пел Цой:

«И мы знаем, что так было всегда:
Что судьбою больше любим,
Кто живет по законам другим,
И кому умирать молодым…»

— Хорошая песня, — сказал голос совсем близко, уже на пороге подвала, за спиной Валеры. — Правильная. Умирать молодым. Красиво же. Я им дарил красоту, а меня не поняли. Может, ты поймешь. Ты же видел. Ты же смотрел и не отвернулся.

Валера медленно повернул голову.

В дверном проеме стоял человек. Старый. Много старше, чем на пленке, — прошли десятки лет. Но те же очки. Та же подтянутая спина. И та же улыбка — терпеливая, ласковая, как у учителя, который ждет, пока до ученика дойдет.

В руке он держал моток кинопленки. Прозрачной, тонкой, крепкой. Наматывал ее на кулак — виток за витком.

Что было дальше, в Кисловодске толком не знают. Утром сторож нашел дверь ДК распахнутой, в подвале — работающий вхолостую проектор, стынущий термос и жестянку из-под пленки, пустую: саму пленку кто-то забрал. Валеры не было. Нашли его через три дня, высоко, у «Красного солнышка», под платаном, — сидел, будто отдыхал, любовался городом в дымке. Врачи сказали — сердце. Никаких следов. Только на шее — тонкая, ровная полоса. Как от пленки.

Старика в очках так и не нашли. Он ведь давно уже был как призрак — из тех дел, что закрыли еще в восьмидесятых, из тех, о ком в справках писали сухо, а вслух не говорили. Считалось, что его расстреляли. Считалось.

Архив из Дома пионеров изъяли и, говорят, сожгли — весь, до последней катушки. Кроме одной. Той, без надписи, с синей изолентой.

Ее, говорят, кто-то унес.

И иногда — очень редко, поздней осенью, когда с гор тянет холодом и платаны роняют листья — в каком-нибудь клубе, в каком-нибудь городе внизу вдруг находят в старом проекторе пленку без надписи. И кто-то любопытный ее заряжает.

И досматривает.

Они ведь не могут остановиться. Как и он.

1x
加载评论中...
Loading related items...

"你写作是为了改变世界。" — 詹姆斯·鲍德温