Пчелы не садятся на лжеца
В деревне Пога, что на карельском берегу, старухи говорили: пчела правду чует.
К доброму человеку сядет на ладонь, погреется, походит по линиям и улетит. А к худому не подлетит — гудит, кружит над головой, злится, того гляди ужалит. Так и разбирали: кому в дом мед нести, а кого сторониться.
Егор в это не верил.
Егор верил в мед, в погоду и в то, что видел своими руками. Пасека у него была на двадцать семь ульев, за деревней, у самой воды, где кипрей да малинник. Пятнадцать лет он держал пчел и знал про них то, чего не знали старухи: пчела не «правду» чует. Пчела чует запах. Тонко, за версту. Свой рой отличит от чужого, матку — от рабочей, и человека помнит по духу — кто пасеку разорял, того потом жалят всей семьей.
Степан утонул в конце июля.
Сосед, рыбак, мужик тихий и пьющий не больше прочих. Пошел вечером ставить сети на озере, лодку нашли утром вверх дном у камышей, самого — к обеду, в воде, метрах в двухстах. Все сходилось. Выпил — по бутылке в лодке видно, — перегнулся за сетью, качнуло, вывалился. Осеннее дело, обычное, озеро каждый год кого-нибудь берет.
Приехал участковый из райцентра, составил бумагу: несчастный случай в состоянии опьянения. Лодку вытащили на берег, перевернули, обсушили. Степана схоронили в пятницу.
А в субботу пчелы Егора сошли с ума.
Он увидел это от пасеки: над обсохшей лодкой, что лежала кверху дном у сарая Степановой вдовы, висело облако. Темное, гудящее. Пчелы. Его пчелы — он узнал их, как мать узнает своих в чужом дворе. Они не роились, не улетали за взятком в кипрей, до которого тут двести шагов. Они кружили над старой рассохшейся лодкой и не отходили.
Егор подошел. Пчелы не тронули его — свои. Они облепили не всю лодку. Одну доску. Планширь по правому борту, у кормы. Ползали по дереву, тыкались, гудели зло.
Старухи уже собрались у забора, крестились: пчела чует, пчела на смерть указывает, грех на лодке.
Егор в приметы не верил. Он наклонился и понюхал доску.
Мед.
Еле уловимо, забитый водой, солнцем, неделей на воздухе — но мед. Точнее, не мед даже, а тот особый дух, который бывает только от одного: от пчелиной прополисной замазки, которой он, Егор, заделывал щели в собственных ульях. Смесь прополиса, воска и хвойной смолы, его рецепт, он им и лодки конопатил, и все, что течет. По деревне такой замазкой пользовался он один. И раздавал соседям.
Вот пчелы на свой запах и шли, как дети на материнский. Не «худого» чуяли — свое добро.
Но на Степановой лодке этой замазки быть не могло. Егор ее лодку не конопатил. Степан к нему за замазкой не ходил — своей смолой сидел, дегтярной, вон ее дух по всему остальному борту.
Значит, кто-то заделал этой доской течь. Недавно. Свежая планка, светлее прочих, приколочена внахлест. А под ней, если приглядеться, — трещина. Не гнилая, не старая. Ровная. Такую дает не время, а удар. Тяжелым, узким — багром, скажем. Или веслом с металлической оковкой.
Егор сел на траву и стал думать не как пасечник, а как человек.
Лодка не сама перевернулась. В нее пробили дыру — с одного борта, у кормы, там, где сидит гребец. Потом дыру наспех заделали свежей доской, посадив ее на чужую замазку — на ту, что взяли у соседа, потому что своей смолы под рукой не случилось, а лодку надо было вернуть на воду, чтоб «нашли перевернутой». Замазку клали ночью, в спешке, руки пахли медом, и этот запах впитало дерево.
Кто в деревне брал у Егора прополисную замазку? Многие. Но недавно, перед самой смертью Степана, приходил один. Пришел будто за медом, а попросил заодно «той замазки, ульи, мол, текут». Ульи у него текли, как же. Пасеки у него сроду не было.
Борька. Степанов свояк.
Тот, что после похорон уже трижды заглядывал к вдове — помочь по хозяйству, по-родственному. Тот, из-за чьей помощи и чьих заглядываний Степан, поговаривали, крепко ругался последний месяц. Тот, кому Степанов дом, лодка, катер и полоса берега — все отходило теперь через вдову, к которой он заглядывал.
Егор не пошел к участковому с рассказом про пчел — засмеют, старух наслушался, скажут. Он сделал иначе.
Он отодрал свежую доску.
Под ней была трещина — с одной стороны вмятая внутрь, будто ударили снаружи. Лодка не могла так треснуть, перевернувшись сама: тогда вмятина шла бы изнутри наружу, от давления воды и камня. А тут — снаружи внутрь. Пробили с воды. Или с другой лодки.
Это он и показал участковому. Не пчел — доску, замазку с запахом меда, вмятину не в ту сторону. И спросил тихо: с чего бы Степан свою лодку конопатил моей замазкой, если он ко мне за ней не ходил, а ходил — за неделю до смерти — Борька, у которого пчел отродясь не водилось?
Борьку взяли через день. Он и не запирался долго — так, для порядка. На озере, в тот вечер, он подошел к Степановой лодке на своей, под предлогом покурить-поговорить. Разговор был про вдову, известно какой. Кончился багром по борту. Пробоину заделал ночью, чем нашел, — а нашел соседскую замазку, которую сам же и выпросил заранее, «на ульи».
На суде адвокат напирал: где доказательства, где свидетели, пьяный сам утонул. А улику дал рой. Тот самый, что неделю кружил над одной доской и не желал улетать.
Старухи в деревне остались при своем: пчела, мол, правду чует, на смерть указала.
Егор не спорил.
Зачем. Пчела и вправду указала. Только не на правду — на запах. А запах и есть самая упрямая правда, какая бывает: ее не перепишешь в бумаге, не смоешь озерной водой. Мед неделю держался на мокрой доске и звал своих домой. Своих — и того, кто их дом обокрал на ложку замазки, чтобы утопить человека.
Осенью Егор качал последний мед. Темный, кипрейный. Пчелы ходили по его ладоням спокойно, как по своему. Правду чуяли, наверное.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。