Мамка гостям рада
Нину послали на дальний участок в конце ноября, когда в тайге уже лег серьезный снег, а солнце над кедрачом вставало ленивое и красное, как остывающий уголь.
Фельдшер в глухом Алтае — это врач, акушер, ветеринар и немножко поп. Тебя зовут ко всем и по любому поводу. Нина за шесть лет отвыкла морщиться. Кровь так кровь, послед так послед — руки помыл и живи дальше. Она пила крепкий чай с молоком, любила соленые грузди с прошлой осени и терпеть не могла, когда ее жалели.
Вызов пришел странный.
Записку принес попутный мужик с подводой из Верх-Кажи — деревни, которой почти и нет: восемь дворов, завалившаяся ферма, а на самом отшибе, у синей стены кедрача, — дом Кузьмы. Бумажка была помятая, буквы кривые, будто их выводил человек, отвыкший держать карандаш:
«Матери худо. Приезжайте. К.»
Кузьму в округе знали и не знали разом. Чучельник. По-нынешнему — таксидермист. Свозили ему добытчики соболей, глухарей, рысьи да медвежьи головы для городских кабинетов. Делал чисто, дорого, брал натурой. Жил бобылем, при матери. Мать, Степаниду, годов десять как не видали: слегла, мол. «Плоха совсем, — ронял Кузьма, наезжая в сельпо за солью и спиртом. — Лежит. Не встает». И уезжал.
Нина добралась к сумеркам. Изба стояла крепкая, темная, вросшая в снег по самые окна. Пахнуло, едва открылась дверь, — формалином и чем-то еще, сладким, придонным, отчего чай в желудке подкатил к горлу.
По стенам — чучела. Соболя, куницы, глухарь с распущенным хвостом, волк в углу с оскалом. Десятки стеклянных глаз. И все — Нина могла поклясться — чуть повернулись, когда она вошла.
— Проходи, дочка, — Кузьма был тих, опрятен, руки чистые, ногти вычищены. — Мамка в горнице. Ты чай сперва.
— Показывайте больную.
Радио на полке хрипело сквозь тайгу далекую станцию. Сиплый упрямый голос тянул под гитару:
«Ходит дурачок по лесу,
ищет дурачок глупее себя».
Горница была прибрана, натоплена, у окна — кресло. В кресле, лицом к синему стеклу, сидела старуха. Прямая. В чистом платке. Волосы расчесаны на пробор, руки сложены на коленях.
— Степанида Ильинична? — Нина шагнула, коснулась плеча.
Плечо было твердое. Как дерево. Как то, из чего он делал своих зверей.
Старуха не дышала. И не дышала, поняла Нина, очень, очень давно — годы. Кожа натянута, как выделанная, глаза — стеклянные, теплого карего оттенка, любовно подобранного. Он причесывал ее. Обряжал. Сажал к окну — смотреть на кедрач.
За спиной щелкнул засов.
— Она гостям рада, — ласково сказал Кузьма. — Скучает мамка. Одна да одна. А тут ты — молоденькая, ладная. — Он глянул на стену, где среди звериных шкур висела женская вязаная кофта, знакомая Нине: в такой ходила почтальонша из соседнего села, что сгинула по осени — думали, в город подалась. — Ей компания нужна. Постоянная.
Нина попятилась к окну. За стеклом — синий снег, кедрач, ни огонька на сорок верст.
Радио все пело, довольное, безумное:
«Хорошо! Хорошо!»
Кузьма снял со стены тонкий, острый инструмент — из тех, какими вынимают все лишнее, чтобы осталась одна красивая, послушная, вечная оболочка. И улыбнулся — впервые за вечер тепло.
— Не боись. Я аккуратно. Я, дочка, мастер.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。