Квинси: ненаписанная тетрадь Джонатана Харкера
经典作品的创意续写
这是受Брэм Стокер的《Дракула (Dracula)》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?
原文摘录
Семь лет назад мы все прошли через огонь; и счастье, выпавшее с тех пор на долю некоторых из нас, стоило, как мы полагаем, перенесённых страданий. Для Мины и для меня особую радость составляет то, что день рождения нашего мальчика совпадает с днём гибели Квинси Морриса. Летом этого года мы совершили путешествие в Трансильванию и вновь прошли по тем местам, которые были и остаются для нас полны ярких и ужасных воспоминаний. Трудно было поверить, что всё виденное нашими глазами и слышанное нашими ушами было живой правдой. Всякий след того, что было, стёрся.
续写
Дневник Джонатана Харкера
23 октября. — Квинси нашёл тетрадь. Старую, распухшую от сырости тетрадь в телячьем переплёте, которую я — клянусь — никогда прежде не видел. Она лежала в дорожном сундуке, в том самом, что стоит на чердаке с девяносто третьего года и который ни я, ни Мина ни разу не открывали. Не хотели. Зачем?
Мальчику семь. Он залез на чердак — искал, как он выразился, «приключения». Нашёл.
Тетрадь пахнет... Я не знаю, как описать этот запах. Не плесенью — хотя плесень там тоже есть. Чем-то сладковатым, тяжёлым, как увядшие лилии в жару. Мина побледнела, когда я принёс тетрадь вниз. Сказала — «убери». Просто «убери», без объяснений. Я убрал. В кабинет. Потом вернулся к ней и сказал, что выбросил.
Не выбросил.
24 октября. — Не спал. Читал. Почерк — не мой. Не Ван Хелсинга. Не Сьюарда. Не Морриса, упокой Господь его душу. Почерк ровный, мелкий, с нажимом. Буквы стоят как солдатики — все одного роста, все на одинаковом расстоянии. Так пишут люди, у которых было очень, очень много времени, чтобы практиковаться. Века, например.
Записи на румынском. Местами — на латыни. Местами — на языке, которого я не знаю. Старославянский? Нет. Что-то ещё более древнее; буквы острые, похожие на следы когтей.
Я разобрал несколько фраз. Румынский мой за эти годы подзабылся — хотел забыть, если честно, — но кое-что осталось. «Cel care se întoarce» — тот, кто возвращается. Эта фраза повторяется. На каждой третьей странице, а потом — на каждой второй, а под конец — на каждой. Тот, кто возвращается. Тот, кто возвращается. Тот, кто возвращается.
Руки трясутся. Глупость. Ему конец, мы видели это своими глазами. Тело рассыпалось в прах. Прах.
25 октября. — Мина сегодня за завтраком посмотрела на меня и спросила: «Ты ведь не выбросил её?» Я промолчал — что само по себе было ответом. Она кивнула. Потом сказала: «У Квинси шрам».
Какой шрам? Где?
На шее. Два маленьких круглых следа. Она заметила вчера, когда купала его. Мальчик сказал, что не помнит — может, поцарапался на чердаке. Может, гвоздь. Конечно — гвоздь. Что же ещё. Два одинаковых круглых гвоздя, расположенных на расстоянии полутора дюймов друг от друга, точно на яремной вене.
Господи.
Написал Ван Хелсингу. Телеграммой. Три слова: «Приезжайте немедленно. Харкер».
26 октября. — Ответ от Ван Хелсинга пришёл к вечеру. Я ожидал вопросов — «что случилось», «в чём дело», «не преувеличиваете ли». Вместо этого — одна фраза: «Выезжаю ночным поездом. Не входите на чердак. Не читайте дальше».
Не читать дальше. Профессор, разумеется, прав. Он всегда прав — в том-то и проблема. Когда он приедет, мы разберёмся. Спокойно, методично, как в тот раз. Мы справились тогда; справимся и теперь.
Но я читал дальше.
Последние страницы тетради — другим почерком. Нет, тем же почерком, но... расшатанным. Буквы-солдатики пьяны; строчки ползут вниз. Что-то случилось с тем, кто это писал. Что-то, что заставило его руки дрожать — а я уже знал, что заставить эти руки дрожать было непросто. Почти невозможно.
На последней странице — рисунок. Не план, не схема — рисунок. Детский, уродливый — палка-палка-огуречик. Фигурка. Маленькая человеческая фигурка с непропорционально большой головой. Рядом — дата, нацарапанная так, будто тот, кто писал, едва удерживал перо.
Дата — день рождения Квинси.
Тетрадь написана задолго до его рождения. За десятилетия. Может — за столетия; бумага такая, что при мысли о её возрасте делается дурно. И на последней странице — дата рождения моего сына.
Я запер кабинет. Ключ положил в карман жилета. Потом вынул, подумал — и положил обратно. Мина спала — или делала вид, что спала. Квинси в своей комнате; я проверил. Окно закрыто. Шпингалет задвинут.
Шрам на его шее — я посмотрел, пока он спал. Два аккуратных кружка, бледно-розовых. Не воспалённых. Не свежих. Но и не старых. Они выглядели... ухоженными. Как будто кто-то заботился о том, чтобы они не заживали до конца, но и не гноились.
Не записывать этого я не мог. Не записывать было бы хуже — мысли бегут по кругу, и если не выплеснуть их на бумагу, я к утру стану лунатиком. Или буду стоять под дверью детской, прислушиваясь к дыханию мальчика — ровному, спокойному дыханию семилетнего ребёнка, которому ничего не снится.
Или снится?
27 октября. — Ван Хелсинг приехал в четверть седьмого утра. Постарел — Боже, как он постарел. Ходит с палкой; правая рука подрагивает — но глаза. Глаза те же: острые, ясные, безжалостные в своей проницательности.
Он не снял пальто. Не выпил предложенного чая. Не сел.
— Тетрадь, — сказал он. Даже не «где тетрадь» — просто «тетрадь». Как хирург говорит «скальпель».
Я принёс. Он взял её двумя пальцами — осторожно, как берут что-то ядовитое. Понюхал. Зачем? Раскрыл на последней странице. Увидел рисунок — фигурку, дату. Закрыл.
— Мальчик, — сказал он.
Мы поднялись в детскую. Квинси завтракал — яйцо, тост, молоко; обычное утро обычного мальчика. Ван Хелсинг встал в дверях и смотрел. Долго. Минуту, две — я не считал, потому что смотрел на его лицо. Оно менялось. Не то чтобы выражение сменилось — нет, оно как будто... проявлялось; так фотография проступает в растворе. Сначала — настороженность. Потом — узнавание. Потом — нечто, для чего у меня нет слова. Страх? Нет. Ван Хелсинг не боится; я видел его перед открытым гробом Носферату, и он не боялся. Это было... почтение.
Благоговение.
— Друг мой, — сказал он тихо, и голос его треснул, как старая доска. — Ваш мальчик. Он... видит?
— Видит что?
Пауза. Квинси жевал тост и болтал ногами под столом.
— Тех, кого нет, — ответил Ван Хелсинг.
И тогда я вспомнил. Вспомнил то, что старательно забывал три года. Квинси — ему было четыре — сидел в саду и разговаривал. Не сам с собой, нет; он отвечал кому-то. Смеялся, кивал, показывал рукой на деревья. Мина была на кухне. Я подошёл, спросил — с кем ты говоришь? «С дядей», — ответил Квинси. У него нет дядей. «С высоким дядей, который приходит ночью. Он смешной. У него холодные руки».
Мы тогда решили — фантазия. Воображаемый друг. У детей бывает.
Ван Хелсинг выслушал это молча. Потом снял наконец пальто. Сел. И сказал фразу, от которой у меня потемнело в глазах — хотя был ясный октябрьский полдень и солнце заливало всю гостиную:
— Он не умер, Джонатан. Тело — да. Прах — да. Но то, что было в нём, — оно не из плоти. И оно нашло... новый дом.
Тишина.
Квинси наверху уронил что-то — загрохотало, покатилось по полу. Обычный звук. Детский. Живой.
Я сижу в кабинете и пишу это, и за окном темнеет, и мне сорок два года, и я слишком стар, чтобы снова проходить через это, и слишком молод, чтобы сдаться.
Мина стоит в дверях. Она всё слышала.
— Мы справимся, — говорит она.
Интонация — не вопрос. Утверждение. Приказ.
Да. Справимся. Должны.
28 октября. — Ван Хелсинг не спал всю ночь. Я слышал его шаги — туда-сюда, туда-сюда по гостиной; паркет скрипел под его грузным телом, и палка стучала — тук, тук, тук — как метроном для безумца. Утром он вышел ко мне серый, с запавшими глазами, и положил на стол тетрадь.
— Я прочёл, — сказал он. — Всё.
— И?
Он посмотрел на меня. Долго. Так долго, что я успел заметить, как дрожит его нижняя губа — едва-едва, на грани видимого.
— Это не дневник, Джонатан. Это инструкция. Руководство. Он написал... план. План на случай, если тело будет уничтожено. На случай, если мы победим.
Он замолчал.
— Мы не победили, — сказал он наконец. — Мы выполнили первый пункт его плана.
За стеной засмеялся Квинси — звонко, заливисто, как смеются только дети и сумасшедшие. Нормальный детский смех. Абсолютно нормальный.
Но Ван Хелсинг вздрогнул.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。