睡前故事 09月01日 20:51

Кукушка знает счет

Ночь.

В Калининграде она всегда приходит с воды — с темной, медленной Преголи, тянет туман по улице Кутузова, укладывает его на брусчатку, на корни каштанов, на низкие каменные заборы старых немецких вилл с черепицей цвета запекшейся крови. Фонари здесь горят через один; между ними — провалы, в которых кто угодно может стоять и смотреть, а ты не увидишь. Пахнет мокрым камнем, палой листвой и чуть-чуть — морем, хотя до моря сорок верст. Тихо. Так тихо, что слышно, как в водостоке считает капли невидимая вода: раз, и еще раз, и еще.

Дед Бронислав чинил часы. Всю жизнь. К нему в мастерскую на первом этаже дома номер девять — том самом, с гипсовым львом над дверью, у которого отбита половина морды, — несли все: будильники, ходики, наручные, напольные, свадебные, поминальные. Он брал часы в руки, прикладывал к уху, как доктор трубку, и говорил, что с ними. Обычно — правду. Иногда — то, что человеку было легче услышать.

Мила приезжала к нему на каникулы. Каждое лето, с поезда — сразу к дому со львом, мимо кафешки «У Гретхен», где варили какао с корицей и где официантка тетя Валя всегда совала девочке лишнюю печенюшку, «за так»; мимо аптеки, мимо облезлой водокачки, во двор, где рос один-единственный, зато огромный, орех.

И вот что она знала твердо, крепче таблицы умножения.

В полночь кукушка оживает.

Часы стояли в углу мастерской — высокие, темные, с резными шишками и дверцей размером с кулак. Дед их не чинил и не продавал. Просто заводил каждый вечер и говорил: «Эти — сами по себе». Кукушка внутри была деревянная, облупленная на грудке, с одним нарисованным глазом (второй давно стерся). Днем — чурка чуркой. Но стоило большой стрелке доползти до двенадцати в самую глухую пору, дверца щелкала, и вылетала не деревяшка, а живая птица: серенькая, теплая, с настоящими перышками и парой быстрых глаз-бусин.

Мила однажды не спала нарочно. Спряталась за напольными часами, дышала через раз. И увидела: кукушка вылетела, села деду на плечо, и он ей — шепотом, как ребенку, — что-то рассказывал. А она слушала и кивала.

В ту ночь, о которой речь, все пошло не так.

Мила проснулась оттого, что в доме было слишком много тишины. Знаете, бывает тишина живая — с сопением, со скрипом половиц, с бормотанием труб. А бывает пустая, гулкая, будто из комнаты вынули что-то важное и не сказали что. Вот такая.

Она спустилась. Дверца часов была открыта. Внутри — пусто. Форточка в мастерской качалась, впуская язык тумана, и дед сидел у стола, положив на него обе руки, и смотрел на них так, словно они больше не его.

— Улетела, — сказал он. — Первый раз за сорок лет.

— Куда?

— За чужим часом. — Он потер лицо ладонью. — Мила, ты большая уже. Слушай.

И рассказал.

Эта кукушка считала не «ку-ку». Она считала потерянные минуты. Те, что у людей утекают неизвестно куда: минута, которую ты не помнишь, как прожил; минута, пока чайник перекипал, а ты стоял и глядел в окно ни на что; минута опоздания, минута забытого имени на языке. Все это кукушка по ночам собирала — тихонько, по крупице — и складывала внутри часов, как белка орехи. А потом, если кому-то в городе вдруг не хватало времени — совсем, до последнего, — она относила накопленное туда, где нужнее.

— И сегодня, — сказал дед, — ей понадобился целый час. Не минута. Час. А столько у нее нет. Столько собирают годами. Она полетела искать, у кого занять. Но если до трех не вернется в свои часы — окаменеет. Насовсем станет деревяшкой. Такой закон.

Мила посмотрела на большие часы деда. Половина второго.

— Тогда пошли, — сказала она и стала натягивать резиновые сапоги прямо на босу ногу.

На улице туман был по пояс. Они шли по Кутузова, как по молочной реке: ноги внизу, в невидимом, а плечи и головы — над белым. Фонарь. Провал. Фонарь. Дед шел быстро, не по-стариковски, и Мила едва поспевала, хватаясь за рукав его старого пальто, пахнущего машинным маслом и табаком.

— Как мы ее найдем?

— По часам. — Дед не обернулся. — Где кукушка — там время сбивается. Слушай, где тикает неправильно.

Смешно сказать — но Мила услышала. У аптеки настенные часы за стеклом спешили, тараторили, как испуганные. Дальше, у водокачки, чьи-то наручные на скамейке (кто их тут забыл?) тикали задом наперед. След вел к каштанам, к чугунной ограде старого парка за Луизенваль, где когда-то, говорят, гуляла прусская королева, а теперь гуляли только коты да туман.

И там, на нижней ветке, они ее нашли.

Кукушка сидела нахохлившись, крылышко висело. Рядом, на скамейке, — старушка. Совсем крошечная, в вязаном платке, с лицом сухим и светлым, как печеное яблоко. Она держала на коленях фотографию в рамке и не плакала — просто смотрела.

— Ей нужен час, — тихо сказал дед. — Чтобы попрощаться. Кукушка чует таких. Летит. А отдать нечего — пусто в закромах. Вот и сама скоро… — Он не договорил.

Мила подошла к птице. Та глянула на нее единственным живым глазом — усталым, круглым, добрым.

И тут девочка вспомнила.

В кармане у нее — с самого лета — лежала жестяная коробочка из-под монпансье. А в коробочке она хранила свое. Глупое, детское. Минуты, которые копила сама, не зная зачем: как тетя Валя сунула ей печенье «за так»; как дед смеялся, когда она первый раз завела ходики; как пахло какао у Гретхен; как орех во дворе ронял на крышу плоды — тук, тук, — и это было лучше любой музыки. Она не понимала раньше, что это и есть — время. Настоящее. Не потерянное — сбереженное.

— Возьми, — сказала Мила и открыла коробочку. — У меня много. Я еще накоплю, я маленькая.

Из жестянки поднялся теплый свет — не резкий, а как от лампы под абажуром. Кукушка встрепенулась. Раскрыла клюв. И начала считать — но не «ку-ку», а по-другому, мягко, будто перебирала бусины: раз, два, три… целый час, минута к минуте, из Милиных сбереженных крупиц.

Старушка на скамейке вздрогнула. Подняла голову. И — Мила могла поклясться — рядом с ней, в тумане, кто-то сел. Кого не было секунду назад. Они говорили тихо, двое, час, ровно час; о чем — не для чужих ушей.

Когда туман поредел, скамейка была пуста. И старушка ушла — легкая, распрямившаяся, будто с плеч сняли мешок. Обернулась только раз, кивнула Миле. Спасибо.

Кукушка снова стала легкой. Крылышко поджилось само собой. Она вспорхнула деду на плечо, ткнулась в шею, и он засмеялся — впервые за ночь.

Обратно шли медленно. Небо над Кутузова из черного делалось сизым, как голубиное перо. В домах еще спали. Только у Гретхен уже горел один огонек — тетя Валя ставила тесто.

— А коробочка теперь пустая, — сказала Мила и почему-то не расстроилась.

— Пустая копилка — не беда, — ответил дед. — Беда — полная, которую жалко тратить. Ты правильно сделала, внучка. Самое дорогое время — то, что отдал.

Дома он завел большие часы. Посадил кукушку внутрь. Дверца щелкнула — тихо, довольно.

А Милу уложил на старый диван под клетчатый плед, и туман за окном совсем растаял, и где-то далеко-далеко орех уронил на чью-то крышу последний ночной плод — тук. И еще раз. И еще.

Она уснула прежде, чем сосчитала до трех.

И снилось ей, что она снова копит минуты в жестяную коробочку — не для себя. Просто на всякий случай. Мало ли кому в этом тихом городе у темной воды вдруг не хватит одного-единственного часа.

1x
加载评论中...
Loading related items...

"写作就是思考。写得好就是清晰地思考。" — 艾萨克·阿西莫夫