Кухарка, или Как я в собственном доме гостьей заделалась
Я, надо вам сказать, женщина мягкая. Мягкость эта досталась мне по наследству — вместе с фамильным серебром и умением падать в обморок, не помяв прически. Серебро я со временем проела, обмороки вышли из моды, а мягкость осталась. Никому не нужная, как зимняя муха. И вот на ней-то, на мягкости этой, меня и объехали. Кругом. На кухарке.
Звали кухарку Аграфена Тихоновна.
Пришла наниматься в понедельник — грузная, покойная, с лицом, на котором крупными буквами значилось, что видала она господ и получше меня. Села на самый краешек стула, руки сложила на коленях и принялась меня рассматривать. Не я ее — она меня. Будто это я к ней просилась в услужение, а она еще думает, брать ли.
— Жалованье? — спрашиваю бодро.
— Двенадцать рублей.
И вздохнула. Так вздохнула, словно оказывала мне одолжение почти неприличное, о котором в приличном доме и говорить-то стыдно.
Двенадцать! У всех по восьми, по девяти, а у Верочки за семь стряпает такая, что пальчики оближешь. Я уж рот открыла — я ведь женщина хозяйственная, у меня все в книжечку записано, каждый фунт масла, каждая копейка на извозчика. Открыла рот. И закрыла. Потому что Аграфена Тихоновна на меня посмотрела, и я поняла всем существом: с этим лицом не торгуются. Этому лицу подчиняются.
— Хорошо, — сказала я тихонько. — Двенадцать.
Так я к ней и поступила на службу.
Дальше пошло-поехало. На третий день она уже распоряжалась моим столом, как своим приданым.
— Нынче варим щи, — объявляла с утра. И это не обсуждалось — как не обсуждают дождик за окном. Хочу я щей, не хочу — Аграфены Тихоновны не касалось. Она ведь кормила не меня. Она кормила некий отвлеченный, правильный дом, каким ему полагается быть по ее понятиям; а я в этом доме числилась так, сбоку припека, приживалкой при кастрюле.
Деньги на рынок я ей выдавала без счету. Раз только попробовала спросить — куда, мол, ушли сорок копеек. Она молча положила передо мной на стол пучок луку. Посмотрела на лук. Потом на меня. И говорит:
— Хотите — сами ходите.
Больше я не спрашивала. Ни-ни.
Муж мой, Николай Петрович, человек в конторе грозный — под ним, говорят, двадцать душ ходят по струнке, — дома делался при ней тих и вежлив, как гимназист на выпускном. Придет со службы, потрет руки: «А что, Аграфена Тихоновна, не пахнет ли у нас пирогом?» Заискивает. И ежели пахнет — счастлив, будто орден получил. А не пахнет — так и не смеет спросить отчего. Наденет халат и сидит в кабинете тихонько, как мышь под метлой.
И вот приходит ко мне однажды на чашку чаю Лидия Осиповна. Особа язвительная, все чужое хозяйство обнюхает и непременно найдет, к чему нос подточить. Подали пирог. Она откусила. Прожевала. И — молчит. Долго молчит; это у нее высшая похвала, дороже всяких слов.
— Голубушка, — говорит наконец, — где вы такое сокровище раздобыли? Это же не кухарка. Это дар небес.
Я и раздулась от гордости, как индюшка. А дверь-то на кухню, между прочим, стояла приотворенная. И сокровище наше все слышало.
Назавтра сокровище явилось ко мне с новостью.
— Пятнадцать, — говорит.
— Чего пятнадцать, Аграфена Тихоновна?
— Рублей. Меня и в дом к Полозовым зовут, к генеральше. Там, сказывают, ценить умеют.
Вот тут, братцы мои, у меня под ребрами что-то и екнуло — холодненько так, противно. Генеральша Полозова! Да у нее столовая на двадцать четыре куверта. Уведут ведь. Как пить дать уведут мое сокровище.
— Пятнадцать так пятнадцать, — пролепетала я.
Месяц прожили. И все-таки увели. В аккурат перед Рождеством — самое, изверги, время. Пришла Аграфена Тихоновна, руки на переднике вытерла и говорит спокойно, будто про погоду:
— Ухожу к генеральше. У них выезд.
И ушла. А я, поверите ли, разревелась. Стою посреди кухни, над остывшим примусом, и реву в три ручья — по чужой, по наемной бабе, которая три месяца держала меня в черном теле и денег моих не считала. Николай Петрович, тот, грешным делом, повеселел, даже насвистывать начал в кабинете. Освободился, голубчик.
А я — нет. Я осиротела.
Брала после нее то одну, то другую. И щи умеют, и вежливы, и по восьми рублей всего. А не то. Пусто. Кормят они меня, понимаете, — меня, обыкновенную, а не тот высокий, правильный дом. И скучно мне без хозяйской руки над собственной моей головой.
И вот через две недели — звонок. Стоит на пороге Аграфена Тихоновна. Сумрачная.
— У генеральши, — роняет, — не сумели меня оценить.
И входит. Просто входит, будто и не уходила, будто это не она меня, а я ее бросила и вот, слава богу, одумалась.
— Восемнадцать, — говорит.
И знаете что? Я обрадовалась. До слез обрадовалась. Кинулась чуть не на шею — восемнадцать, голубушка, двадцать, только оставайтесь, только не бросайте нас больше!
Так я в собственном доме и живу с тех пор. На птичьих правах. Гостьей. И, между нами говоря, ничего мне так не надобно, как чтобы меня и дальше не ценили — да построже, да подороже.
Мягкая я. Что ж поделаешь.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。