Хор за стеной
Лёша проснулся от пения. Мужской хор — густой, низкий, на языке, которого он не знал и знать не хотел. За стеной у бабы Вали. Половина второго ночи.
Он лежал и слушал, и ему казалось, что голоса поют не за стеной, а внутри стены, в самом бетоне, в арматуре, в проводах. Он натянул одеяло до подбородка — жест из детства, глупый, бесполезный.
Пение не прекратилось. Оно стало громче.
***
Баба Валя жила одна. Семьдесят три года, артрит, кот Персик — рыжий, жирный, с оторванным ухом. Кот пропал за неделю до этого. Просто не вернулся с улицы. Баба Валя расклеивала объявления на подъезд — Лёша видел, мятые бумажки А4, напечатанные в «Копицентре» у метро. Фотография кота получилась мутная, как из восьмидесятых.
Икону она повесила в субботу. Лёша столкнулся с ней на лестнице — она несла пакет из «Пятёрочки» и коробку, обёрнутую в газету.
— Вот, Лёшенька, — сказала она и развернула. — «Казанская Божья Матерь». На «Комсомольской» купила, в переходе. Сто пятьдесят рублей.
Лёша посмотрел. Обычная штамповка на доске. Лак дешёвый, глянцевый, лицо Богородицы — чуть скособоченное, как в плохой типографии. Сусальное золото даже не пахло золотом. Пахло клеем и чем-то ещё. Кислым. Как мокрая собака, если мокрую собаку загнать в ладан. Впрочем, может, ему показалось.
— Она защитит, — сказала баба Валя.
Лёша кивнул. Что тут скажешь.
***
Теперь — пение.
Он сел на кровати. Нашарил телефон. 01:17. В колонках ноутбука на столе тихо играл Shortparis — он заснул под плейлист, как засыпал последние полгода, с тех пор как Даша ушла. «Страшно» — тот самый трек, с воем и битым ритмом. Он поставил на паузу.
Пение осталось.
Не Shortparis. Не плейлист. Не телевизор у бабы Вали — она ложилась в девять, она всегда ложилась в девять, Лёша знал это, потому что в девять пятнадцать за стеной затихал последний звук.
Он приложил ухо к стене.
Холодная. Стена была холоднее, чем должна быть. Март, батареи жарят, в квартире двадцать четыре градуса — а стена как кафельная плитка в морге. Лёша никогда не был в морге, но почему-то именно это сравнение пришло в голову, и он от него вздрогнул.
Голоса пели что-то монотонное, без пауз, без вдохов. Как будто поющим не нужен воздух. Как будто у них нет лёгких.
Стоп.
Он отступил от стены. Сел на край кровати. Потёр лицо ладонями. Двадцать восемь лет, программист, удалёнка, рациональный взрослый мужик — а руки тряслись, как у деда, когда тот бросал пить.
Позвонить ей? Он открыл контакты. «Валентина Петровна» — записал по-взрослому, когда переехал, три года назад. Гудки. Раз. Два. Пять. Десять. Она не брала трубку.
Ну спит, подумал он. Спит, а пение — ну мало ли. Может, радио включила. Может, молитву какую слушает. Бывает.
Он лёг. Закрыл глаза.
Пение прекратилось в 03:40. Он знал, потому что не спал ни секунды.
***
Утром он стоял перед её дверью.
Открыта. Не нараспашку — на ладонь, щель, из которой тянуло тем самым кислым запахом, только теперь гуще, плотнее, будто его можно было потрогать. Лёша толкнул дверь.
Коридор. Обои в цветочек. Тапочки у порога — аккуратно, пятка к пятке. Зеркало на стене — в нём отразилось его лицо, серое, невыспавшееся. И что-то ещё. За спиной. Нет, почудилось. Показалось. Точно показалось.
Он вошёл.
Икона висела над дверью. Вверх ногами. Богородица смотрела на него перевёрнутым лицом — и лицо было другое. Не скособоченное, как на дешёвой штамповке. Чёткое. Детализированное. Как будто лак сошёл, и под ним открылось настоящее.
Глаза Богородицы были закрыты.
Раньше — открыты. Он помнил.
— Валентина Петровна?
Кухня. Стол, покрытый клеёнкой с маками. Тарелка винегрета — свёкла, горошек, картошка, лук, всё порезано мелко, как баба Валя любила, аккуратно, педантично. Нетронутая. Гранёный стакан с водой, полный до двух третей. Рядом — вилка, салфетка, хлебница с чёрным.
Она сидела.
Живая. Спина прямая, руки на столе — ладонями вниз, пальцы чуть растопырены, как у пианистки перед первым аккордом. Халат — тот, синий, с кармашком.
Глаза.
Открыты. Широко. Шире, чем Лёша когда-либо видел у живого человека — зрачки расширены так, что радужка превратилась в тонкую серую полоску. Она смотрела на пустую стену перед собой.
Она не моргала.
— Валентина Петровна, — сказал он. Тихо. Потом громче. Потом почти крикнул.
Она дышала. Грудь поднималась — медленно, раз в пять-шесть секунд, как у спящей. Но глаза — открыты. Пульс на шее — видно, как бьётся, ровно, спокойно.
Она не моргала.
Лёша присел перед ней. Зрачки не двигались. Они были направлены чуть выше его головы — туда, где стена переходила в потолок. Он обернулся. Стена. Обои. Пятно от протечки, старое, жёлтое, похожее на... он не понял, на что.
Он тронул её за плечо — и отдёрнул руку. Плечо было холодное. Не как у мёртвой — у мёртвых он трогал только деда на похоронах — а по-другому. Как стена. Как стена ночью, через которую пели голоса.
***
Скорая приехала через сорок минут. Два фельдшера, молодые, уставшие, пахнущие кофе из автомата.
— Жива, — сказал первый, посветив фонариком в глаза. — Зрачки реагируют. Давление — сто двадцать на семьдесят. Пульс — шестьдесят. Идеально, блин. Лучше, чем у меня.
— Она не моргает, — сказал Лёша.
— Бывает. Кататония, может. Шок. Инсульт. В больнице разберутся.
Они погрузили её на носилки. Она не сопротивлялась, но и не помогала — тело было послушное, гибкое, как у куклы. Глаза — открыты. Она смотрела в потолок подъезда, пока её несли вниз, и Лёша шёл рядом и думал, что она смотрит не в потолок, а сквозь потолок, сквозь перекрытия, сквозь крышу — туда, куда он смотреть не хотел.
Скорая уехала.
Он вернулся в её квартиру — закрыть дверь. Тарелка с винегретом стояла на столе; он зачем-то потрогал свёклу — холодная, ночная. Стакан с водой. Он взял его — и поставил обратно. Вода была тёплая. Не комнатной температуры — тёплая. Как будто кто-то держал стакан в ладонях. Долго.
Он вышел. Потянул дверь.
Икона.
Она висела правильно. Богородица смотрела на него открытыми глазами. Обычная штамповка, глянцевый лак, скособоченное лицо. За сто пятьдесят рублей.
Лёша закрыл дверь.
Вернулся к себе. Сел на кровать. Открыл ноутбук. Shortparis стоял на паузе — «Страшно», 2:14. Он нажал Play. Из колонок полился вой, и бит, и голос Комягина, и Лёша слушал, и понимал, что это — обычная музыка. Человеческая. Понятная. С лёгкими, с голосовыми связками, с микрофоном.
То пение было другим.
Он закрыл глаза. И услышал.
Тихо. Еле-еле. На грани слышимости — то ли в стене, то ли в голове, то ли в том месте, где стена становится головой, а голова становится стеной.
Хор.
Мужской.
На языке, которого он не знал.
Лёша открыл глаза и посмотрел на стену. Пятно от протечки — жёлтое, старое — которого здесь не было раньше. Или было? Было. Наверное, было.
Оно было похоже на лицо.
Или нет. Или да. Или —
Он отвернулся.
Shortparis играл. «Страшно» — 3:08, 3:09, 3:10.
Он больше не ставил на паузу.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。