Гость с мыса Ворон
Маяк на мысе Ворон стоит там, где кончается земля и начинается терпение. Дальше — только Белое море, серое и старое, как чужая вина.
Гриша приехал в сентябре. Двадцать шесть лет, диплом гидрографа, рюкзак и твердое, выстраданное желание побыть подальше от людей. Что ж — сбылось. С запасом.
Ближайшая живая душа — поселок Умба, сорок верст по берегу. Да и берег тут условный: полоса мокрых валунов, бурые космы ламинарии, ребристые кости какой-то давно издохшей морской твари. Раз в две недели приходит бот — солярка, хлеб, письма, которых Грише никто не пишет. И все. Больше на мысе Ворон нет ничего. Только башня, дом смотрителя, сарай да ветер, который здесь не воет, а разговаривает — на два голоса, если прислушаться.
Прежнего смотрителя звали Ефим Данилыч. Гриша его не застал. «Ушел летом», — сказали в конторе и почему-то не посмотрели в глаза. Куда уходит человек с мыса, до которого только морем? Контора пожала плечами и выдала подъемные.
От Данилыча осталось хозяйство. Аккуратное — не придерешься. Тулуп на гвозде. Подшивка «Вокруг света» за семьдесят восьмой. Патефон с медной трубой и стопка пластинок в бумажных конвертах. И запах. Сладковатый, плотный, оседающий на небо — так пахнет в мясном отделе за минуту до того, как продавщица скажет «мужчина, вам чего». Гриша сперва грешил на прогорклый жир: тут все пропахло салом и рыбой. Потом перестал замечать. К запаху привыкаешь первым делом.
Вечерами он крутил патефон. Игла шипела, и старый голос выводил про то, как
«С причала рыбачил апостол Андрей,
а Спаситель ходил по воде.
И Андрей доставал из воды пескарей,
а Спаситель — погибших людей».
Гриша, атеист и материалист, почему-то каждый раз на этих словах замолкал и смотрел в черное окно.
В сарае он навел ревизию только в октябре, когда прижало с топливом.
Бочки.
Их было девять. Железные, старые, ссохшиеся, обвязанные проволокой. Данилыч, видно, копил горючее — мысль разумная, зимой сюда никто не сунется. Гриша подкатил первую к свету, поддел крышку ломиком. Пахнуло спиртом — резко, до слез. Денатурат? Самогон? Он посветил фонарем внутрь.
В мутной жидкости, поджав колени, лежала женщина.
Долго, очень долго Гриша сидел на холодном полу сарая и смотрел на восемь оставшихся бочек. Считал. Пересчитывал. Пальцы не слушались.
Море за стеной ворочалось и вздыхало.
Милиция. Надо в милицию. Рация. Только рация в доме, а между домом и сараем — двадцать шагов темноты, в которой теперь все стало другим.
Он дошел. Дрожащей рукой вызвал Умбу. Треск, хрип, далекий голос: приняли, ждите, будем через сутки, раньше не выйдет — шторм заходит.
Сутки.
Шторм пришел к ночи. Маяк работал — Гриша не имел права его гасить, что бы ни творилось на свете; луч резал муть, обшаривал воду, возвращался. И в один из оборотов, когда белое копье легло на прибрежные валуны, Гриша увидел на льду припая фигуру.
Человек шел к маяку. С той стороны, где нет и не может быть людей.
Он шел не спеша, вразвалку, по-хозяйски — так возвращаются домой, зная в темноте каждую ступеньку. В тулупе. Точно таком, как тот, что висел на гвозде.
Луч ушел. Тьма. Гриша ждал следующего оборота, вцепившись в подоконник. Двенадцать секунд. Он их считал — вслух, чтобы слышать хоть чей-то голос.
Луч вернулся.
Фигура была ближе. И теперь смотрела вверх, на окно. Лица Гриша не разглядел — далеко, метель. Но человек поднял руку. Приветливо. По-соседски.
Патефон в комнате шипел — Гриша не помнил, чтобы заводил его, — и все выводил, все повторял:
«Учитель, что мне будет за это?»
Внизу, у самого основания башни, где Гриша час назад задвинул засов, что-то деликатно, костяшкой пальца, стукнуло в железо.
Раз.
Другой.
А потом снизу, сквозь воющий ветер, донесся спокойный, чуть надтреснутый голос — голос человека, который очень долго был в отъезде и наконец вернулся:
— Хозяин, открывай. Замерз я.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。