经典续写 06月20日 09:40

Дневник Борменталя: восемь месяцев спустя

经典作品的创意续写

这是受Михаил Афанасьевич Булгаков的《Собачье сердце》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?

原文摘录

Пес увидел страшные дела. Важный человек погружал руки в скользкие мозги, упрямые руки в перчатках, и кромсал. Тяпнутый лежал, как мертвый, с провалившимся лицом. О, недаром выл пес. На снегу таял изумрудный какой-то отсвет окна, и над всеми головами сиял неугасимый трамвай. Пес сладко жмурился в синей сытой полутьме, а на кухне Дарья Петровна рассказывала шоферу Зине удивительную историю.

— Михаил Афанасьевич Булгаков, «Собачье сердце»

续写

12 января 1926 года. Восемь месяцев минуло, а я все пишу. Зачем — не знаю. Филипп Филиппович сжег свою тетрадь еще в августе, в день, когда у нас вторично пропала Зина (нашлась, впрочем, к вечеру: ходила к подруге, забыла предупредить). Я свою — не сжигаю. Кладу под матрас. Глупо, по-стариковски, по-гимназистски.

Пес смотрит. Шарик — снова Шарик — лежит у печки и смотрит. И в глазах у него ничего. Совершенно ничего. Старый, добрый, мутно-карий, собачий взгляд. Иногда мне кажется, что это милосерднее всех милосердий, которые я знаю.

Но это иногда.

А бывает — чаще, чем хотелось бы — пес вдруг поднимет голову, посмотрит на дверь и заворчит. Не на звук. Просто так. И тогда я ловлю себя на том, что у меня под ребрами что-то дергается, как рыба на крючке.

Филипп Филиппович вчера за ужином сказал странное. Он отрезал кусок осетрины, поднес к губам, не донес, опустил вилку и произнес:

— Иван Арнольдович, а ведь он нас помнит.

Я сделал вид, что не понял.

— Кто, простите?

— Не делайте идиотского лица. У вас оно вам не идет.

Я молчал. Профессор тоже долго молчал, потом сказал еще тише:

— Иногда мне кажется, что он лежит и думает. По-настоящему думает. И ничего не говорит. Потому что знает, чем кончилось в прошлый раз.

— Филипп Филиппович, — сказал я как можно мягче, — это профессиональная мнительность. Мозг приведен в первоначальное состояние. Гистология однозначна. Поведение — собачье, безусловное.

— Гистология, — повторил он, словно пробуя слово на зуб. — Безусловное.

И замолчал. И больше за ужином мы не разговаривали.

Ночь.

Я не сплю.

Я не могу спать, и не могу написать, отчего именно не могу. Скажу так: позавчера, проходя через кабинет в начале третьего ночи (вставал за каплями), я увидел странное. Шарик стоял у книжной полки. Стоял на задних лапах. Передними упирался в полку. Я замер в дверях, и он замер тоже, и так мы простояли — не знаю сколько. Минуту. Или три. Или сорок секунд — кто считал. Потом он медленно опустился на четыре лапы и пошел к печке. Так, как ходят псы: переваливаясь, виляя задом, без всякой задней мысли. Лег. Закрыл глаза.

Я подошел к полке. Посмотрел, что там стоит. Стояли там — слева направо — Брокгауз, Брокгауз, Брокгауз, потом два тома Энгельса (те самые, помилуй Господи), и далее — Краткий курс анатомии собаки, давно уже не открывавшийся.

Я вернулся к себе. Не записал тогда — побоялся. Записываю сейчас. И тут же зачеркиваю. И тут же восстанавливаю зачеркнутое, потому что зачем тогда вообще писать.

13 января.

Днем — никаких странностей. Совершенно обыкновенный пес. Филипп Филиппович принимал больных, я ему ассистировал по поводу одной дамы с щитовидкой, операция прошла блестяще, дама благодарила со слезами, и все было как раньше. И обед был как раньше, и Дарья Петровна подавала, как раньше, и Зина смеялась в коридоре, как раньше.

И все было — раньше.

А вечером пришел Швондер.

Он пришел по новому совершенно делу, по жилищному, не имеющему к нашим бывшим обстоятельствам никакого касательства; он стал, надо признать, аккуратнее, тише и говорил вполголоса, без того прежнего напора. И в кабинет к Филиппу Филипповичу он вошел, как входят в комнату к тяжелобольному, — на цыпочках, держа кепку обеими руками.

И вот тут случилось.

Шарик, лежавший у камина и до того момента не обращавший на гостя никакого внимания, вдруг встал. Не зарычал. Не залаял. Встал. И — медленно, очень медленно, как идут к чему-то заранее известному, — подошел к Швондеру. Сел перед ним. И посмотрел ему в лицо снизу вверх. Долгим, спокойным, осмысленным взглядом.

Швондер побелел. Я видел это собственными глазами: побелел сначала у висков, потом по щекам пошла такая известковая бледность, какая бывает у людей в обмороке. Кепку он выронил. Поднимать не стал. Сказал — хрипло, не своим голосом:

— Я… я зайду в другой раз.

И ушел. И на лестнице, я слышал, бежал, прыгая через ступеньку, как мальчишка.

Филипп Филиппович стоял посреди кабинета. Молча. Потом сказал — и сказал так тихо, что я едва расслышал:

— Иван Арнольдович. Принесите мне, пожалуйста, спирту. И сядьте. И ничего не говорите. Просто посидите со мной.

Я принес. Сел. Молчал.

Шарик вернулся к печке. Лег. Закрыл глаза. И через минуту захрапел — тем самым теплым, грудным, ровным собачьим храпом, который я знал так хорошо.

Филипп Филиппович смотрел на него очень долго. Потом перевел взгляд на меня и сказал:

— Иван Арнольдович. Запомните одну вещь. Если со мной что-нибудь случится — если завтра, через год, через двадцать лет, — вы возьмете этого пса и увезете его. Куда — не знаю. В деревню. К черту на рога. Только не оставляйте в этом доме. И не оставляйте в этом городе. Обещаете?

Я обещал.

Я записываю это слово в слово. Слово в слово. Потому что чувствую: однажды эта запись понадобится. Не мне. Кому-то после меня.

А Шарик храпит у печки.

И снег идет за окном — спокойный, обильный, какой-то очень московский снег.

И все хорошо.

И ничего не хорошо.

1x
加载评论中...
Loading related items...

"保持写作的陶醉,以免现实摧毁你。" — 雷·布拉德伯里