Диван, или Как я на весь двор мягкой жизнью похвастался
Есть люди, которые покупают диван, чтоб на нем лежать. А я, братцы мои, по гордыне своей купил его, чтоб на него глядели. Разница вроде пустячная. А через нее я перед всем двором повис между небом и землей, соседа Пантелеева в благодетели произвел — а под конец сам у себя же собственную мягкую жизнь и выкупил. Еще и с переплатой.
А началось с получки.
Получил я, значит, в тот месяц премию. Три рубля с копейками сверх положенного — за то, что в отчетности ни разу не сбился. Мелочь. А в кармане она лежала гордо, будто медаль.
И вот иду я мимо «Мебельторга», а в окне стоит он. Диван. Не диван — целое сооружение. Плюшевый, цвета переспелой вишни, с валиками по бокам, с пружиной внутри такой силы, что, продавщица сказала, человека средней тяжести подбрасывает на палец. «Столичный», модель. Девяносто два рубля. В рассрочку — по восемь на два года, будто и не больно.
Я, признаться, к красивой жизни слаб. Как иной к сладкому.
И тут мысль. Не про то, как я на нем лежать буду, — нет. Про то, как его понесут. Через весь двор. У нас двор большой, каждая табуретка на виду. Понесут, значит, грузчики этот вишневый «Столичный», а из окон весь дом глядит: батюшки, это кому же такое? А это Егору Тимофеичу. Снабженцу из шестнадцатой. Живет, значит, человек.
Заплатил задаток. И начал готовить общественность.
Соседу Пантелееву, что этажом ниже, я про диван сказал еще за неделю. Так, между прочим, у водоразборной колонки. «Мебелишку, — говорю, — обновляю. Плюш. Пружина германского образца». Пантелеев — человек ехидный, из бывших конторщиков. Посмотрел на меня поверх очков и говорит: «А в дверь-то оно пролезет, ваше германское?»
Я тогда на эти слова наплевал. А зря. Ох, зря.
В воскресенье привезли.
Двор, братцы, собрался, как я и мечтал. Ребятишки на заборе. Бабы на скамейке лузгают. Дворник Сысоев стоит, руки в боки, вроде как принимает парад. Грузчики — двое, здоровые, в фартуках — сняли диван с телеги, и по двору пошло уважительное «ах». Я стою в дверях подъезда именинником. Ну, думаю. Дожил.
А дальше — лестница.
Лестница у нас узкая, с поворотом на площадке, каких свет не видывал. Грузчики сунули диван в подъезд боком. Потом торцом. Потом на попа. Потом один влез под него, как под мост, и оттуда, из-под плюша, сказал слово, которое я тут повторять не стану — при дамах.
Не лезет. Хоть плачь. Поворот его не пускает — упирается валиком в стену, и все тут.
Вышли обратно во двор, взопревшие. Старший грузчик, дядя Фрол, вытер лоб и вынес приговор: «Через окно, хозяин. Веревкой. Другого хода твоему кораблю нету».
Окно у меня на третьем. Высоко.
Принесли веревку. Обвязали «Столичный» крест-накрест, будто арестанта. Я полез наверх — принимать. Высунулся в окно по пояс, руки тяну. А внизу — весь двор, задрав головы, ждет представления. И дождался.
Поехал мой диван вверх. Медленно. Качается на веревке, крутится, плюшем на солнце отсвечивает — красавец, слов нет. Двор ахает. Я уж и забыл про конфуз, гордость обратно в грудь вернулась: вон оно как, у людей мебель по воздуху летает!
И тут он застрял.
Ровно напротив Пантелеевского окна. Второй этаж. Валик зацепился за жестяной карниз — ни вверх, ни вниз. Висит вишневая громадина и загораживает соседу весь белый свет.
Открывается Пантелеевское окно. И оттуда — лицо. Довольное такое лицо, будто ему именины устроили.
«Что ж вы, — говорит, — Егор Тимофеич, мне солнце застите? Я как в погребе сижу. Хотя, — прибавляет, — вид на плюш, конечно, у меня теперь дачный».
А диван висит. И весь двор уже не «ах» говорит, а хихикает. Тоненько так. Обидно.
Потянули веревку сильней. Она возьми да и хрустни — одна прядь лопнула. «Столичный» дернулся, ухнул вниз на пол-этажа и повис уже совсем криво, вверх ногами, показывая двору свою исподнюю сторону — а там, братцы, мешковина да гвозди. Вся германская гордость наружу.
Грузчики говорят: тянуть боязно, оборвется — зашибем кого. Спускать надо. Спустили. Стоит мой красавец посреди двора, в пыли, боком, веревкой перепоясанный.
А тут еще и туча пришла. И — как из ведра.
Накрыли мы его рогожей. Стоит он под дождем, мокнет плюш, а я рядом стою, тоже мокну, и обоих нас двор в окошки разглядывает, как в зверинце.
И выходит Пантелеев. С зонтом. Обошел вокруг дивана этак по-хозяйски, пощупал, на пружину надавил.
«Знаете что, — говорит. — У меня-то первый этаж. Окно широкое, в самый раз. Хотите, сниму с вас обузу? Рублей сорок дам. Все равно вам его наверх не заволочь — до морковкина заговенья тут простоит».
Я, братцы, мокрый был. Усталый. И на диван этот уже смотреть не мог. Согласился.
Пролез «Столичный» в Пантелеевское окно с первого разу. Легко. Будто всю жизнь тут жил.
И теперь лежит на нем Пантелеев. Тот самый вишневый диван, ради которого весь двор собирался, — на нем теперь лежит ехидный сосед, читает газету и, говорят, подбрасывает его пружина ровно на палец, как обещали.
А я плачу за него по восемь рублей. Еще год с лишним. За чужую, можно сказать, мягкую жизнь.
Вот и хвались, братцы, покуда наверх не занес.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。