经典续写 02月20日 18:00

Четвёртый день у Рейхенбаха

经典作品的创意续写

这是受Артур Конан Дойл的《Последнее дело Холмса (The Final Problem)》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?

原文摘录

Несколько слов — и я закончу эту печальную повесть. Осмотр места происшествия, произведённый специалистами, не оставлял сомнений в том, что между двумя противниками произошла борьба, закончившаяся, как и следовало ожидать, тем, что оба они, потеряв равновесие, рухнули в бездну. Всякая попытка обнаружить тела была заведомо обречена на неудачу, и там, на дне страшной пропасти, в кипении бешеного потока, среди грохочущих скал навеки нашли свой покой опаснейший преступник и славнейший поборник закона своего поколения.

— Артур Конан Дойл, «Последнее дело Холмса (The Final Problem)»

续写

Я должен признаться, что все последующие дни после того страшного четверга я провёл в состоянии, близком к помрачению рассудка. Хозяин гостиницы «Англия» в Мейрингене, Петер Штайнер, человек участливый, но болтливый, каждое утро справлялся о моём здоровье с таким скорбным видом, точно я сам лежал на дне Рейхенбахского водопада, а не мой несравненный друг.

На четвёртый день я не выдержал. Я встал рано, ещё до завтрака — а завтракал я в те дни мало и неохотно, — и отправился по знакомой тропе к водопаду. Осенний воздух был прохладен и чист, в горах стояла та особенная тишина, которая звенит в ушах и заставляет вздрагивать от каждого шороха. Я шёл медленно, опираясь на трость, ибо ранение моё, полученное в Афганистане, снова давало о себе знать — оно всегда обострялось в минуты душевного потрясения, как будто тело моё хранило память о потерях вернее, нежели рассудок.

У самого обрыва, где тропа сужается до ширины человеческого плеча, я остановился. Водопад грохотал с прежней яростью, выбрасывая столбы брызг, которые оседали на камнях мелкой ледяной пылью. Я стоял и смотрел вниз, в ту самую бездну, которая поглотила Холмса, и чувствовал, как ноги мои слабеют. Не от страха — от отчаяния.

Именно тогда я заметил странную вещь.

На гладкой поверхности скалы, в том месте, где тропа делает последний поворот перед пропастью, кто-то провёл несколько тонких, едва заметных линий. Я мог бы принять их за царапины, оставленные горными козами или сапогами путешественников, если бы не одно обстоятельство: линии были расположены с безупречной регулярностью. Три вертикальных штриха, затем пауза, затем один горизонтальный, затем снова два вертикальных.

Сердце моё сжалось — не от надежды, но от узнавания. Я слишком хорошо помнил ту систему условных знаков, которую Холмс разработал для наших экспедиций в Дартмурские болота. Три-один-два. По нашему коду это означало: «Не ищи. Жди.»

Но разве мог он — в ту минуту, когда железные пальцы Мориарти сжимали его горло, когда скользкий край обрыва уходил из-под ног, — разве мог он нацарапать послание? Рассудок мой восставал против этой мысли. И всё же Холмс был Холмс. Он был способен на такие вещи, которые обычному человеку показались бы невозможными даже в минуту полного спокойствия, — что уж говорить о минуте смертельной схватки.

Я опустился на колени, не заботясь ни о грязи, ни о сырости, и стал изучать знаки с той тщательностью, которой научился у моего друга. Линии были нанесены чем-то острым — возможно, краем альпенштока. Они были свежие, несомненно свежие — дождь, который шёл два дня назад, не успел их размыть.

Два дня назад.

Я почувствовал, как кровь отхлынула от моего лица, а затем прилила с такой силой, что в висках застучало. Холмс погиб четыре дня назад. Если эти знаки были нанесены два дня назад, то это означало...

— Ватсон! — окликнул меня снизу молодой полицейский Гросс, который по поручению кантональной полиции сопровождал меня в прогулках. — Герр Ватсон, вам нехорошо?

Я поднялся, машинально отряхнул колени и ответил, что всё в порядке. Но руки мои дрожали, и я спрятал их в карманы пальто.

Три-один-два. «Не ищи. Жди.»

Я должен был рассказать полиции. Я должен был показать им эти знаки, потребовать нового обыска, организовать поиски по всему ущелью. Но что-то удержало меня — та самая интуиция, которую Холмс так презирал на словах и так ценил на деле. Если это действительно его знак, то он просил не искать. Он просил ждать.

Вечером я сидел у камина в гостинице и курил трубку за трубкой, пока воздух не сделался синим от дыма. Хозяин принёс мне ужин, но я к нему не притронулся. Я думал.

Холмс всегда говорил: «Когда вы отбросите невозможное, то, что останется, каким бы невероятным оно ни казалось, и будет истиной.» Что здесь невозможно? Невозможно, чтобы Холмс пережил падение в пропасть — так я думал три дня. Но знаки на скале... Если они подлинны, то невозможное становится просто невероятным. А невероятное — это совсем другая категория.

Но что, если это ловушка? Если кто-то из людей Мориарти, знакомый с нашими кодами, заманивает меня? Я перебрал в уме все возможности. Себастьян Моран, правая рука профессора — жестокий, хитрый, но не настолько изобретательный. Мориарти мог знать о существовании шифра, но не мог знать его содержания. Мы никогда не записывали коды, не обсуждали их при посторонних. Это было между нами двоими — как всё важное в нашей дружбе.

Трубка моя погасла. Я набил её снова, не глядя, рассыпав половину табака на колени. Холмс посмеялся бы, увидев это. «Ватсон, — сказал бы он с этой своей улыбкой, в которой ирония и нежность были смешаны в одинаковой пропорции, — вы всегда набиваете трубку неаккуратно, когда волнуетесь. Это один из ваших сорока семи отличительных признаков.»

Далеко за полночь я наконец задремал в кресле. И мне снился сон — странный, путаный сон, в котором Холмс стоял на краю водопада и смотрел на меня своими серыми, пронзительными глазами.

«Терпение, Ватсон, — говорил он, — терпение. Мёртвые не оставляют записок на скалах.»

Я проснулся от грохота — то ли гром прокатился по горам, то ли это всё ещё ревел водопад в моём сне. За окном стояла непроглядная тьма. Я зажёг свечу, достал записную книжку и впервые за четыре дня стал писать. Не воспоминания — нет. Я писал план. План ожидания.

Холмс — если это был Холмс — просил ждать. Что ж, ждать я умел. Я был солдатом, прежде чем стал врачом, и врачом, прежде чем стал летописцем. Терпение — не самая изящная из добродетелей, но, быть может, самая необходимая.

На следующее утро я спустился к завтраку с видом человека, принявшего решение. Штайнер, увидев меня, заметно повеселел — очевидно, мой вчерашний вид был совсем уж плох.

— Герр доктор выглядит лучше, — заметил он, наливая мне кофе.

— Горный воздух, — ответил я. — Действует целительно.

Я сел у окна и смотрел на горы. Где-то там, в ущельях и на тропах, среди камней и водяной пыли, таилась разгадка — или её тень. Я не знал ещё, сколько мне предстоит ждать. Я не знал, что ожидание растянется на долгие три года, что я успею вернуться в Лондон, возобновить практику, жениться и овдоветь, прежде чем однажды апрельским вечером в мой кабинет войдёт пожилой книготорговец с худым лицом и знакомыми серыми глазами.

Но в то утро, в маленькой гостинице в Мейрингене, глядя на альпийские вершины, покрытые свежим снегом, я чувствовал нечто, чему три дня назад не было названия.

Надежду.

Тонкую, хрупкую, нацарапанную на скале альпенштоком — но надежду.

1x
加载评论中...
Loading related items...

"关上门写作,打开门重写。" — 斯蒂芬·金