Бесы: Эпилог, который не был написан — Год спустя
经典作品的创意续写
这是受Фёдор Михайлович Достоевский的《Бесы》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?
原文摘录
Роман завершается смертью Ставрогина — он повесился на чердаке своего дома. Хроникёр сообщает о результатах медицинского освидетельствования, установившего, что Николай Всеволодович действовал в полном рассудке, и о реакции города на эту трагедию. Эпилог оставляет читателя с ощущением незавершённости — бесы вышли, но куда они направились дальше?
续写
Прошёл год. Наш город, казалось, оправился от потрясений, как оправляется больной от горячки — внешне здоров, но внутри что-то надломлено навсегда. Губернатор фон Лембке так и не вернулся к исполнению обязанностей; его увезли в Петербург, где он, по слухам, тихо угасал в каком-то заведении для нервнобольных, изредка вспоминая о пожаре и бормоча что-то о социалистах.
Я, хроникёр этих событий, долго не решался взяться за перо снова. Но недавнее происшествие заставило меня вернуться к повествованию — слишком уж оно связано с прежними делами, слишком явственно доказывает, что бесы, изгнанные из одного места, непременно вселяются в другое.
Варвара Петровна Ставрогина умерла в феврале, тихо и как-то незаметно для города. Она последние месяцы почти не выходила из дому, приняв к себе Дарью Павловну, которая ухаживала за ней с тем молчаливым самоотвержением, которое было свойственно этой странной девушке. Говорят, Варвара Петровна в последние дни много говорила о сыне — не о том Николае Всеволодовиче, каким он стал, а о ребёнке, о мальчике, каким он был когда-то.
— Он был добрый мальчик, — повторяла она Даше, — вы не знали его тогда. Он жалел птиц, плакал над мёртвым котёнком. Когда же всё переменилось? Когда?
Даша молчала. Она-то знала — или думала, что знает, — но разве можно было сказать это умирающей матери?
На похоронах Варвары Петровны я встретил Шатова — нет, разумеется, не того Шатова, но его младшего брата, о существовании которого я прежде и не подозревал. Он приехал из Москвы, где, по его словам, занимался «делом». Каким делом — он не уточнял, но что-то в его глазах, в той лихорадочной убеждённости, с которой он говорил о «новой России» и «очищении», напомнило мне его брата в последние месяцы жизни.
— Вы знали Николая Всеволодовича? — спросил он меня после отпевания, когда мы стояли на церковном дворе.
— Знал, — ответил я осторожно.
— Каков он был?
Я задумался. Что можно сказать о Ставрогине? Что он был красив той красотой, которая пугает? Что он был умён умом, который разрушает? Что он искал Бога, но нашёл только пустоту?
— Он был несчастен, — сказал я наконец.
Молодой Шатов криво усмехнулся:
— Все они были несчастны — Ставрогин, мой брат, Кириллов. Несчастны и бессильны. Но мы — мы будем иными.
Он ушёл, не попрощавшись, и я долго смотрел ему вслед с тяжёлым чувством. История, подумал я, не учит ничему; она лишь повторяется, каждый раз в новом обличье, но с тою же сутью.
Вечером того же дня ко мне зашёл Липутин — да, тот самый Липутин, который каким-то чудом избежал ареста и суда. Он постарел неузнаваемо, ссутулился, и прежняя его ехидность сменилась какой-то тоскливой суетливостью.
— Вы слышали про Эркеля? — спросил он, едва переступив порог.
— Слышал, что его сослали.
— Умер. На этапе, от чахотки. Ему было двадцать два года.
Липутин сел, не спрашивая позволения, и уставился в одну точку.
— Я ведь его завербовал, — произнёс он тихо. — Я. Мальчишка верил каждому моему слову. А я... я сам не верил ни во что. Просто хотелось... хотелось быть частью чего-то. Хотелось значить что-то.
— Зачем вы мне это говорите?
Он поднял на меня глаза — мутные, воспалённые:
— Потому что вы пишете. Вы всё это записываете. Напишите и это. Напишите, что мы были не злодеи — мы были дураки. Пустые, ничтожные дураки, которых использовали. Верховенский использовал нас, как марионеток, а кто использовал его самого? Вот о чём надо думать.
Он ушёл, а я действительно записал этот разговор — и вот теперь переношу его в свою хронику.
О Петре Степановиче Верховенском доходили противоречивые слухи. Одни говорили, что он в Швейцарии, при Бакунине; другие — что в Лондоне, издаёт какие-то прокламации; третьи утверждали, будто видели его в Одессе под чужим именем. Мне почему-то казалось, что все эти слухи верны — он был везде и нигде, как тот бес, что вселился в свиней и погнал их в озеро.
Степан Трофимович Верховенский был отпет и похоронен в том городке, где умер. Софья Матвеевна, книгоноша, поставила ему скромный памятник на свои деньги. Я ездил туда весной и долго стоял у его могилы, вспоминая наши разговоры, его восторженность, его слабость, его — да, скажу это — его невинность. Среди всех участников этой трагедии он один, пожалуй, остался невинен — невинен той детской невинностью, которая не от мудрости, а от неведения.
На обратном пути я остановился на станции, чтобы переждать дождь. В станционном буфете сидели два молодых человека и громко спорили о «новых идеях» и «переустройстве общества». Один из них, с острой бородкой и горящими глазами, говорил:
— Нужна организация! Железная дисциплина! Один человек во главе, который будет решать!
Я вздрогнул. Те же слова, тот же тон — я слышал это от Петра Верховенского пять лет назад, когда он только появился в нашем городе.
Другой возражал:
— Но ведь личность! Свобода личности!
— К чёрту личность! — отвечал первый. — Личность — это буржуазный предрассудок. Нужно массовое движение, массовое сознание!
Я хотел было вмешаться, рассказать им о том, чем кончаются такие разговоры, но промолчал. Они бы не поверили. Никто не верит, пока не увидит своими глазами.
Когда я вернулся домой, меня ждало письмо от Даши. Она писала, что уезжает — в Швейцарию, в общину сестёр милосердия. «Мне нечего больше делать здесь, — писала она. — Варвара Петровна завещала мне небольшую сумму, и я хочу употребить её на доброе дело. Может быть, помогая другим, я смогу искупить... не свою вину, а вину тех, кого любила».
Я перечитывал это письмо много раз. «Вину тех, кого любила» — она имела в виду Ставрогина, разумеется. Бедная Даша! Она любила его той любовью, которая ничего не требует и всё прощает, — и она-то, невинная, теперь хотела искупать его грехи.
Впрочем, может быть, в этом есть какая-то высшая правда? Может быть, именно такая любовь — самоотверженная, жертвенная — и есть единственное противоядие от тех бесов, что владеют миром? Я не знаю. Я только записываю то, что видел и слышал.
Город наш продолжает жить. Открылась новая гимназия, строится железнодорожная ветка, по вечерам в городском саду играет духовой оркестр. Всё как везде, всё как всегда. Но иногда, поздним вечером, проходя мимо того места, где стоял дом Лебядкиных, я словно слышу голоса — или это только ветер?
«Бесы вышли из человека и вошли в свиней...» Но свиньи бросились в озеро и потонули. А бесы? Куда делись бесы? Евангелие не говорит об этом. И мне иногда кажется, что они — бесы — никуда не делись. Они просто ждут. Ждут новых свиней.
И ещё одно. Недавно, разбирая бумаги покойной Варвары Петровны (она назначила меня одним из душеприказчиков), я нашёл письмо — неотправленное письмо, написанное её рукой, но адресованное... Николаю Всеволодовичу. Датировано оно было за три дня до его смерти.
«Друг мой, — писала она, — я знаю, что ты страдаешь. Я всегда это знала, хотя ты никогда мне не говорил. Вернись. Всё можно исправить, всё можно простить. Бог прощает кающихся — неужели мать не простит? Вернись, и мы начнём сначала. Ты ещё молод, жизнь ещё впереди. Вернись...»
Письмо обрывалось. Она не дописала его — или не решилась отправить. А через три дня его не стало.
Я сжёг это письмо. Не знаю, правильно ли я поступил, но мне показалось, что так будет лучше. Пусть оно останется между матерью и сыном — даже если оба они теперь там, где, как сказано, «ни печали, ни воздыхания».
Что ещё сказать? История бесов закончилась — или не закончилась, а лишь приостановилась? Я не знаю, и, признаюсь, не хочу знать. Мне довольно того, что я был свидетелем и хроникёром. Пусть другие — умнее, смелее, моложе — делают выводы.
А я просто записал то, что видел. Ибо сказано: имеющий уши да слышит.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。