Восемь мимоз для мадемуазель: утерянное дело Эркюля Пуаро

Continuación creativa de un clásico

Esta es una fantasía artística inspirada en «Занавес: Последнее дело Пуаро (Curtain: Poirot's Last Case)» de Агата Кристи. ¿Cómo habría continuado la historia si el autor hubiera decidido extenderla?

Extracto original

Я перечитал письмо Пуаро в последний раз и сложил листок. «Они были хорошие, эти дни, — писал он. — Я прожил свою жизнь так, как считал правильным. Я боролся со злом — и иногда побеждал. А теперь — прощайте, мой дорогой друг. Не печальтесь обо мне слишком долго. Вспоминайте иногда маленького бельгийца, который так любил порядок и симметрию — и который так ценил вашу дружбу, Гастингс, хотя не всегда умел это показать. Навсегда ваш — Эркюль Пуаро». Я долго сидел, глядя в окно. Шёл дождь. Или не шёл. Не помню. Я думал о нём — о маленьком забавном человеке с яйцеобразной головой и невозможными усами, который был лучшим другом, какого я мог пожелать.

— Агата Кристи, «Занавес: Последнее дело Пуаро (Curtain: Poirot's Last Case)»

Continuación

ВОСЕМЬ МИМОЗ ДЛЯ МАДЕМУАЗЕЛЬ

Записки капитана Артура Гастингса, обнаруженные в архиве лондонского антикварного магазина «Блэквелл и сыновья» в ноябре 2024 года

* * *

Восьмого марта тысяча девятьсот тридцать шестого года я застал Пуаро в состоянии, которое мог бы назвать паникой, — если бы Пуаро хоть раз в жизни признал, что способен паниковать. Но нет. Эркюль Пуаро не паникует. Эркюль Пуаро — обеспокоен. Nuance, как сказал бы он сам.

Он стоял посреди гостиной в халате — безупречном, шёлковом, вишнёвого цвета — и держал веточку мимозы так, словно это был скорпион. На столе — белая коробка, перевязанная жёлтой лентой. Из неё торчали ещё семь веточек, пушистых и ярких, пахнущих тем особенным весенним запахом, который — я никогда не мог подобрать слова — ну, пахнет как обещание. Рядом лежала карточка, и на ней — одна строчка по-французски:

«Pour la huitième — le dernier bouquet».

Для восьмой — последний букет.

— Что это означает? — спросил я, хотя уже чувствовал, как что-то неприятное шевельнулось в желудке. Или это был завтрак. Нет, пожалуй, не завтрак.

— Это означает, Гастингс, что кто-то затеял игру. — Пуаро аккуратно положил мимозу на стол, выровнял её параллельно краю — потому что он Пуаро — и повернулся ко мне. — И финал этой игры — смерть.

Далее он объяснил. Утром позвонила мисс Лемон — его секретарша, чья способность к систематизации уступала, пожалуй, только способности самого Пуаро раздражать людей своей правотой. Мисс Лемон обнаружила в утренней почте странное: семь женщин из числа её знакомых получили нынче утром по веточке мимозы. Анонимно. Без обратного адреса. Все семь — участницы благотворительного комитета леди Констанс Блэквуд, все семь приглашены на сегодняшний гала-ужин в честь — как было напечатано на приглашениях — «Международного женского дня и торжества женского духа».

Ужин должен был состояться в особняке Блэквудов на Итон-сквер. Восемь приглашённых. Семь получили мимозу.

Восьмая — нет.

— И кто восьмая? — спросил я.

Пуаро поднял палец.

— Вот! Вот именно тот вопрос, который маленькие серые клеточки требуют задать. Кто — восьмая? И почему ей предназначен «последний букет»?

Он сделал паузу. Театральную, разумеется. Пуаро без театральной паузы — как Лондон без дождя. Теоретически возможен, но никто такого не видел.

— Мы идём на ужин, Гастингс.

Мне не пришло в голову возражать.

* * *

Особняк Блэквудов производил впечатление. Не то чтобы хорошее — скорее давящее. Тяжёлые портьеры, тёмное дерево, портреты предков с выражением лиц, намекающим на хроническое несварение. Леди Констанс — женщина лет шестидесяти, сухая, прямая, в чёрном платье с единственной ниткой жемчуга — встретила нас в холле.

— Месье Пуаро. — Она произнесла его имя так, словно пробовала незнакомое блюдо и ещё не решила, нравится ли. — Моя племянница сказала, что вы хотели бы присутствовать. Я не возражаю. Здесь нечего расследовать.

Пуаро поклонился.

— Мадам, я пришёл исключительно чтобы отдать дань восхищения прекрасным дамам в их праздник. Rien de plus.

Она не поверила. Я бы тоже не поверил.

Гости собрались в гостиной к семи. Семь женщин — и все получили мимозу утром. Миссис Аделаида Прентис, вдова банкира, — в лиловом, с брошью размером с мелкую птицу. Мисс Элинор Фитцджеральд, журналистка — шумная, в красном, с манерами, от которых леди Констанс морщилась каждые тридцать секунд (я засекал). Доктор Маргарет Уайт, хирург — тихая, руки пианистки, взгляд как скальпель. Миссис Кэролайн Дрю, жена депутата. Мисс Хелен Тёрнер, актриса — настолько красивая, что я забыл имена остальных и вспомнил их, только когда Пуаро ткнул меня локтем в бок. Не слишком деликатно. Миссис Джанет Роу, владелица текстильной фабрики — рукопожатие у неё было как у сержанта. И мисс Вайолет Марш — секретарша леди Констанс, бледная девушка лет двадцати пяти, с тёмными кругами под глазами и привычкой грызть колпачок ручки.

Восемь женщин. Семь получили мимозу.

Вайолет Марш — нет.

Ужин прошёл... странно. Другого слова не подберу. Разговоры были натянуты, как бельевая верёвка после дождя. Леди Констанс произносила тосты за женское равноправие. Мисс Фитцджеральд спорила — громко, с цитатами из газет, с размахиванием вилкой (леди Констанс при этом закрывала глаза, как человек, переживающий зубную боль). Доктор Уайт молчала. Мисс Тёрнер улыбалась — профессионально, чуть рассеянно, как на фотографии для журнала. Пуаро ел, похвалил суп — суп был чудовищный, но Пуаро дипломат — и наблюдал.

Я тоже наблюдал. Не так продуктивно, надо полагать.

В четверть десятого леди Констанс поднялась из-за стола.

— Прошу прощения, — сказала она. Голос ровный. Лицо — нет. Что-то в лице было неправильным, но я не успел понять что. — Мне нужно... припудрить нос.

Вышла.

Через двенадцать минут — я засёк, потому что после замечания Пуаро о моей ненаблюдательности стал засекать всё подряд, назло — Вайолет Марш забеспокоилась.

— Леди Констанс не из тех, кто задерживается, — сказала она, ни к кому конкретно не обращаясь. И поднялась.

Мы нашли её в дамской комнате.

Мёртвой.

* * *

Тело лежало у туалетного столика — если это можно назвать «лежало». Скорее — осело, как мешок с мукой, которому вдруг перерезали шнурок. Одна рука ещё сжимала край столешницы. Костяшки пальцев — белые. Рядом — флакон духов. Маленький, хрустальный, с жёлтой жидкостью и притёртой пробкой. Пахло мимозой. Густо. Приторно. Неправильно — так мимоза не пахнет. Мимоза пахнет весной, а это пахло чем-то химическим, каким-то аптечным подвалом.

Пуаро присел на корточки — осторожно, чтобы не помять брюки; он и на месте преступления оставался Пуаро — и понюхал флакон. Не поднося к лицу. Издалека, едва наклонив голову, как птица.

— Никому не трогать. — Тихо. И потом, громче: — Вызовите полицию. Попросите инспектора Джеппа.

— Яд? — спросил я.

Кивок.

— В духах. Контактный — через кожу. Она нанесла на запястья и шею. Пяти минут достаточно. — Помолчал. — Этот флакон — подарок. Судя по обёрточной бумаге... — он указал на смятый ком золотой бумаги в корзине, — доставлен сегодня утром. Вместе с мимозой.

Вайолет Марш стояла в дверях. Не бледная — белая. Как мел. Как потолок. Как страница, на которой ещё ничего не написали, но вот-вот напишут что-то страшное.

— Эти духи, — сказала она. Голос не дрожал — что удивительно. — Это мой подарок. Мне прислали. А леди Констанс... забрала. Сказала, что секретаршам не полагаются дорогие духи от анонимных поклонников. Что это... неприлично.

Тишина.

Пуаро посмотрел на девушку. Потом — на меня. Потом — снова на неё.

— Мадемуазель, — сказал он очень мягко, — вы были восьмой.

* * *

Джепп приехал через сорок минут. Мрачный, мокрый — на улице лило, как из перевёрнутой Темзы (март, Лондон, что тут скажешь) — и злой на весь свет.

— Пуаро, — сказал он вместо приветствия. — Почему каждый праздник, каждый чёртов праздник, когда нормальные люди дарят цветы или едят ростбиф, — кто-нибудь умирает?

— Потому что, мой дорогой Джепп, преступники — натуры театральные. Им нужна сцена.

— И кто у нас режиссёр?

Пуаро снял пылинку с рукава. Воображаемую. На рукавах Пуаро не бывает пылинок — это противоречило бы устройству вселенной.

— Джеральд Блэквуд. Племянник покойной.

Я вздрогнул. Джеральда на ужине не было. Но я видел его фотографию в холле — молодой человек с лицом, которое в романах описывают как «породистое», а в полицейских протоколах — «без особых примет».

— Его здесь нет! — воскликнул я. — Как он мог —

— Именно, Гастингс. Именно. Его здесь нет. И это говорит мне всё. — Пуаро начал загибать пальцы. — Первое: мисс Марш обнаружила расхождения в финансовых отчётах благотворительного фонда леди Констанс. Двенадцать тысяч фунтов за три года. Испарились. Она рассказала мне об этом на прошлой неделе — по телефону, нервничая, путаясь, извиняясь через каждое второе слово, но факты были ясны.

— Почему вы мне не сказали?! — я был, признаюсь, уязвлён.

— Потому что вы, mon ami, храните секреты, как решето хранит воду. С любовью, с нежностью — но решето. — Он развёл руками. — Не обижайтесь. Это ваша лучшая черта. Вы — открытый человек. Честный. Именно поэтому мне иногда приходится быть нечестным за двоих.

Я промолчал. Не потому что согласился. А потому что спорить с Пуаро бессмысленно — он превращает любой спор в доказательство собственной правоты.

— Второе, — продолжил он. — Деньги тратил Джеральд. Карточные долги, скачки, одна дама в Монте-Карло — детали несущественны. Существенно то, что мисс Марш собрала доказательства. И Джеральд об этом узнал.

— Но зачем тогда — семь букетов другим женщинам? Зачем это представление?

— А! — Пуаро просиял. Буквально — как канделябр, в который разом вставили двенадцать свечей. — Дымовая завеса. Семь букетов — семь ложных следов. Если восьмая женщина умирает, а семь других тоже получили загадочные цветы, — что подумает полиция?

— Маньяк, — сказал Джепп мрачно. — Подумали бы: маньяк.

— Précisément. Безумец, охотящийся на женщин. Кто угодно — только не племянник с карточными долгами, которого даже не было на ужине. Не было на сцене — значит, не подозреваемый. Так он рассчитывал.

— Но леди Констанс перехватила духи... — начал я.

— Oui. — Пуаро больше не улыбался. — Ирония, Гастингс. Скупость леди Констанс — а это была именно скупость, не забота о морали — спасла жизнь мисс Марш. И погубила её собственную. Она увидела дорогой флакон, адресованный секретарше, и не смогла стерпеть. Забрала. Нанесла на себя. И умерла — от подарка, который предназначался другой.

Он замолчал. Снял пылинку с другого рукава (снова воображаемую — я проверил).

— В этом есть что-то древнегреческое, не правда ли? Гордыня. Жадность. Чужая судьба, надетая на себя, как чужое платье.

Джепп скрипнул зубами.

— Философия — это замечательно, Пуаро. Адрес Джеральда у вас есть?

— Отель «Ритц». Номер триста четырнадцать. Он ждёт звонка от мисс Марш — подтверждения, что духи получены и нанесены. Звонка не будет. Но он пока этого не знает.

Джепп натянул шляпу — мокрую, мятую, жалкую шляпу, которую Пуаро каждый раз разглядывал с выражением человека, наблюдающего стихийное бедствие, — и вышел.

* * *

Мы ехали домой в такси. Дождь кончился. Или сделал перерыв — с лондонским дождём никогда не знаешь. Мостовые блестели, фонари двоились в лужах, и город выглядел так, будто кто-то опрокинул его вверх дном и потряс, как снежный шар.

— Пуаро, — сказал я. — А что вы подарите мисс Лемон? На восьмое марта?

Он посмотрел на меня с выражением абсолютного, искреннего, непритворного ужаса.

— Гастингс! Мисс Лемон — мой секретарь. Секретарям не дарят подарков. Секретарям платят жалованье. Вовремя и в полном объёме. Это и есть лучший подарок.

— А неразумный?

— Неразумных людей, Гастингс, я стараюсь не нанимать. Хватает того, что я дружу с одним.

Я засмеялся. Он — нет. Он был абсолютно серьёзен.

В этом — весь Пуаро. Весь, целиком, со всеми его серыми клеточками, воображаемыми пылинками, театральными паузами и неспособностью понять, что шутка — это тоже форма истины. А может, он всё понимал. Может, это я чего-то не понимал. С Пуаро — никогда наверняка не знаешь.

А мимоза на его столе, когда мы вернулись, всё ещё пахла. Весной. Но теперь — тяжелее как-то. Или мне показалось.

Нет. Не показалось.

A. Г.
Лондон, март 1936

1x
Cargando comentarios...
Loading related items...

"La buena escritura es como un cristal de ventana." — George Orwell