Варежка на резинке
Люди теряют странное.
Зонты, ключи, вставные челюсти. Урну с прахом однажды забыли на «Курской» — две тысячи девятый, мужчина в сером пальто, поставил на скамейку и не вернулся. Я в бюро находок московского метро двадцать шестой год. Кажется, двадцать шестой. После юбилея перестала считать: подарили чайный сервиз, отгул и как-то забыли про меня до весны.
Работа простая. Со всех линий свозят коробки, я разбираю. Опись в журнал, бирку, на стеллаж. Полгода полежит — либо хозяин объявится, либо на списание. За смену через руки проходит столько чужой рассеянности, что своя давно не удивляет.
Все начинается в декабре.
Каждый год, где-то между первым снегом и праздниками, в одной из коробок находится детская варежка. Красная, шерстяная, на резинке — знаете, такие продергивали через оба рукава, чтоб дите не посеяло. Ну вот. Не посеяло, а до меня все равно доехала.
Я бы и не заметила. Варежек этих — тьма. Фабрика «Красная работница», семидесятые, их вязали вагонами на всю страну; у каждого второго ребенка моего поколения были такие. Мелочь. Обычная тряпица.
Но на большом пальце — штопка.
И штопка не абы какая. Елочкой. Ниткой болотного цвета — не в тон, а именно болотной, потому что красной не хватило. Я это знаю, потому что так штопала моя мать. Только моя. У нее красная кончилась той зимой, семьдесят четвертого, а покупать новый моток из-за одной варежки она считала мотовством. Заштопала чем было. Ругалась вполголоса, слюнявила нитку, а я ревела рядом, потому что вторую, парную, потеряла в тот день на автобусной остановке в Кирове — тогда еще Вятку так звали не все, а мы говорили Киров, — и мать сказала: ну и ходи теперь с одной, растяпа.
Вторая пропала. Навсегда. Сорок с лишним лет назад, за тысячу километров отсюда.
А эта — заштопанная, единственная, оставшаяся — лежала у меня в декабрьской коробке с «Калужско-Рижской» линии.
Первый раз я решила: показалось. Мало ли похожих штопок. Отложила, описала, номер бирки — двести с чем-то. К весне никто не пришел, списали, выбросили. Забыла.
На следующий декабрь — снова.
Та же варежка. Та же елочка болотной ниткой. Я уже не поленилась — вывернула. Внутри, у самого мыска, где детский палец, лежал сложенный вчетверо билетик. Автобусный. Кировское пассажирское, старый, серо-голубой, с оторванным контролькой уголком.
Дата — читалась.
Январь семьдесят четвертого. Тот самый месяц.
Я стояла в подвале, под лампой, которая гудит на одной ноте с осени и которую все обещают починить, и держала в руках билет, купленный, когда мне было шесть. Автобус, из которого я в тот день вышла, стягивая варежку зубами, потому что резинка натерла запястье. Автобус, на остановке у которого я эту варежку и обронила.
В груди дернулось — как рыба на крючке, вот так, коротко и мерзко.
Я понимаю, как это звучит. Я все понимаю. Билетов таких напечатали миллионы; варежек — миллионы; штопали одинаково полстраны, потому что жили одинаково бедно. Совпадение накладывается на совпадение, и получается узор, которого нет. Мозг любит узоры. Я читала.
Только узор этот приезжает ко мне каждый декабрь. Двенадцатый год. Я проверяла журнал — сама завела отдельную тетрадку, в клеточку, прячу под лотком с бирками. Двенадцать записей. Двенадцать варежек. Одна и та же.
Однажды спросила у водителя, что развозит коробки, — с какой станции, мол, эта партия. Он глянул в накладную, пожал плечами: сборная, отовсюду понемногу. Никто конкретно ее не сдавал. В журнале приемки — прочерк. Нашлась — и все.
В прошлом году я не выдержала. Забрала домой. Не по правилам, да и кому она нужна, детская варежка без пары. Положила в шкатулку, туда, где мамино обручальное и молочный зуб дочки. Думала — конец. Что нельзя потерять то, что держишь дома в шкатулке под замком.
Первого декабря пришла на смену.
В коробке с «Калужско-Рижской» лежала красная варежка на резинке. Со штопкой елочкой. Болотной ниткой.
Вечером я открыла шкатулку. Моя — та, домашняя — была на месте. Никуда не делась.
Теперь их две.
Я не знаю, чего от меня хотят. И хотят ли. Может, просто у кого-то там, далеко, в семьдесят четвертом, до сих пор идет та зима, и ребенок все выходит из автобуса, все стягивает варежку зубами, все роняет — а вещь, потерянная по-настоящему, обязана куда-то деться. Вот и девается. Ко мне.
Вторую я так и не нашла за сорок лет. А первая теперь приходит каждый год. Сама.
Я не сообщаю, что она найдена. Некому сообщать. Той девочки давно нет — она выросла, поседела, сидит в подвале под гудящей лампой и разбирает чужую рассеянность.
Просто в декабре я стала приходить раньше. Разбираю ту коробку первой. Пока никто не видит.
И каждый раз, разворачивая варежку, боюсь одного: что однажды внутри будет билет с сегодняшней датой.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.