Horrores Nocturnos 17 mar, 12:35

Установка на завтра

Генка нашёл кассету в материной квартире — среди тридцати точно таких же, в ряд, как солдаты на параде. Все подписаны фломастером: «Кашпировский, 1 сеанс», «Кашпировский, 2 сеанс» и так далее. Аккуратным, бисерным почерком. Мать всегда писала так — будто боялась, что буквы разбегутся.

А одна кассета — без подписи. Белая наклейка, чистая.

Он подумал: может, пустая. Может, записать что-нибудь хотела и забыла. Засунул в видик — просто так, от скуки, пока собирал вещи в коробки. Видеомагнитофон — «Электроника ВМ-12», между прочим — ещё работал. Это удивляло. Мать умерла три недели назад, а техника пережила. Впрочем, советская техника переживёт всё, включая, вероятно, ядерную зиму.

Телевизор — пузатый «Рубин» — зашипел, выплюнул полосу помех. Потом устаканился.

На экране был он. Кашпировский. Сидел за столом, в светлом пиджаке. Камера — одна, неподвижная. Студия — если это была студия — выглядела иначе, чем в тех передачах, что Генка смутно помнил из детства. Никакого зала, никакой аудитории. Просто стена за спиной. Бежевая. Пустая.

Кашпировский смотрел в камеру.

— Вы меня слышите, — сказал он. Не вопрос. Утверждение.

Генка хмыкнул. Поставил коробку на пол. Ладно, можно посмотреть минуту. Забавно даже. Мать на этих сеансах прямо каменела: сидела перед экраном, руки на коленях, спина ровная, зрачки — как стеклянные. Отец злился. «Цирк», говорил. «Цирк для дур». А потом ушёл в девяносто втором; может, и не из-за Кашпировского, но Генка всегда подозревал — из-за него тоже.

— Даю установку, — продолжал человек на экране.

Голос был ровный. Очень ровный. Генка заметил, что перестал двигаться. Просто стоял посреди комнаты с мотком скотча в руке и смотрел.

— Вы чувствуете тепло. В кончиках пальцев. Это нормально. Не сопротивляйтесь.

Глупость. Генке было сорок три года, он работал логистом, верил в таблицы Excel и ни во что больше. Тепло в кончиках пальцев — самовнушение. Он читал. Ну, слышал. От кого-то.

Пальцы были тёплые.

Вот этого он не ожидал. Тёплые — по-настоящему. Будто сунул руки в миску с нагретой водой. Он посмотрел на них: обычные руки, с заусенцами, ноготь на большом сломан. Никакого фокуса.

Но тёплые.

— Хорошо, — сказал Кашпировский. — Очень хорошо.

И тут Генка понял странное. Человек на экране не моргал. За всё время — ни разу. Генка стал следить. Секунда, пять, двадцать. Глаза — открытые, неподвижные. Запись? Фотография? Нет — губы шевелились, руки чуть двигались. Живой. Просто не моргал.

— Слушайте внимательно. То, что я скажу дальше, — для вас. Только для вас.

Генка почувствовал — и это было дурацкое чувство, он потом не мог его описать нормально — что «для вас» значило буквально. Не для телезрителей. Не для матери. Для него. Конкретно для Геннадия Петровича Лыткина, сорока трёх лет, разведённого, с мотком скотча в правой руке.

Чепуха.

Но он не выключил.

— Вам нужно открыть шкаф. Нижняя полка. Вы найдёте тетрадь.

Генка моргнул. Шкаф стоял за спиной — советская стенка, полированная, с потускневшими стёклами. Нижняя полка. Он знал этот шкаф с детства. Там хранились... ну, барахло. Мать не выбрасывала ничего. Вообще ничего.

Он не пошёл к шкафу. Нет. С какой стати? Мужик с кассеты тысяча девятьсот восемьдесят чёрт знает какого года говорит ему открыть шкаф, а он — что, послушается? Он не мать.

Он не мать.

— Откройте, — повторил Кашпировский. Терпеливо. Как учитель, который ждёт, пока ребёнок перепишет с доски.

Генка подошёл к шкафу. Открыл нижнюю полку.

Тетрадь.

Толстая, в клеёнчатой обложке, зелёной, с пятном от чего-то — может, чай, может, йод. Он такие помнил: в школе на уроках труда. Или нет, это была другая тетрадь. Неважно.

Он открыл.

Почерк матери. Тот самый — бисерный, тесный, строчки лепятся друг к другу. Но содержание...

Дата: 14 октября 1989 года. Ниже:

«Установка №1. Каждый день в 3:00 — встать. Подойти к окну. Стоять 11 минут. Не думать. Ждать».

Генка перевернул страницу.

«Установка №2. В комнате сына — под обоями за кроватью — написать: ЖДЁМ. Он не найдёт. Пока не найдёт».

У Генки пересохло во рту. Не фигурально — язык стал как наждачка, прилип к нёбу.

Он вспомнил. Вспомнил, чёрт возьми. Мать. Ночами. Он просыпался — ему было семь? восемь? — и видел: она стоит у окна. Спина прямая, руки вдоль тела. Стоит и смотрит. Он звал — «мам?» — она не оборачивалась. Минуту. Две. Потом шла обратно в кровать; шаги тихие-тихие, как будто ступала не по линолеуму, а по чему-то живому, что нельзя было тревожить.

Отец говорил: лунатизм. Генка верил.

«Установка №7. Сын будет здесь через тридцать шесть лет. Кассету — без подписи. Он найдёт. Они всегда находят».

Тридцать шесть лет.

1989. Плюс тридцать шесть.

Двадцать двадцать пять.

Сейчас.

Генка поднял глаза на экран. Кашпировский смотрел на него. Всё так же. Не мигая.

— Вы нашли, — сказал он. И — Генка мог поклясться — чуть улыбнулся. Одним уголком рта, левым. Еле заметно.

Видик зажевал плёнку. Экран дёрнулся, по нему побежали горизонтальные полосы — привет из аналоговой эпохи, — и картинка пропала. Шипение. Серая рябь.

Генка стоял с тетрадью.

Он листал дальше. Установки шли до сорок третьей. Мать выполняла их — это было ясно из пометок карандашом на полях. Галочки. Даты. Иногда — короткие записи: «сделано», «сделано», «сделано».

Установка №38 его остановила.

«Расставить банки на подоконнике. Пять штук. Лицом к востоку. В каждую — соль. В третью — ничего не класть. Третья банка — для него».

Генка медленно повернулся к окну.

На подоконнике стояли пять банок. Стеклянные, литровые. В четырёх — что-то белое. Мелкокристаллическое.

Третья была пустой.

Нет. Не пустой.

Он подошёл ближе; ноги несли сами, и это ощущение — что тело движется, а ты вроде как наблюдаешь со стороны — было мерзейшим из всего, что он испытывал в жизни. Хуже развода. Хуже звонка из больницы.

В третьей банке, на донышке, лежал свёрнутый листок.

Он достал.

Почерк матери. Четыре слова:

«Генка, не оборачивайся. Беги».

За спиной щёлкнул видеомагнитофон. Сам. Без кассеты — Генка же видел, как плёнку зажевало, — он включился. Экран вспыхнул. Не рябь. Не помехи.

Комната. Эта комната. Снятая откуда-то сверху, из угла под потолком, где нет и никогда не было камеры. На экране — он сам, стоящий у подоконника с листком в руке.

А за его спиной — на экране, не в комнате (пока не в комнате?) — стоял кто-то.

Высокий. Неподвижный. С руками вдоль тела.

Лицо было размытым, но Генка узнал пиджак. Светлый. Тот самый.

Он не обернулся.

Он побежал.

Дверь — замок не заперт, мать никогда не запирала, — подъезд — лестница вниз — ступеньки через две — выскочил на улицу.

Март. Холодно. Час ночи, может, позже; он не посмотрел.

Стоял на тротуаре, дышал как загнанный, смотрел на окна третьего этажа — материны окна.

Свет горел. Голубоватый. Экран телевизора.

А в окне кто-то стоял.

Неподвижно. Руки вдоль тела. Спиной к стеклу.

Генка смотрел тридцать секунд; или минуту; или сколько-то; время перестало быть измеримой величиной.

Фигура в окне медленно — очень, непереносимо медленно — начала поворачиваться.

Генка ушёл. Быстро, не оглядываясь. Поймал такси на проспекте — водитель спросил «куда», Генка назвал адрес бывшей жены, потому что ничего другого не пришло в голову.

В квартиру матери он не вернулся.

Никогда.

Тетрадь осталась там. И банки. И видик, который — Генка уверен в этом, хотя уверенность ничего не стоит, — всё ещё работает. Показывает комнату. Сверху, из угла.

А у сорок третьей установки, последней, которую Генка успел прочитать уже на бегу, в подъезде, под лампой, которая мигала, — было начало. Дальше он не стал — не смог, руки тряслись.

«Установка №43. Когда он выйдет из квартиры — занять его место. Ждать следующего. Сеанс продолжается».

Иногда, засыпая — а засыпает он теперь плохо, урывками, с включённым светом во всех комнатах, — Генка думает: а что, если мать не умерла.

Что, если она просто выполнила сорок третью установку.

И теперь ждёт.

1x
Cargando comentarios...
Loading related items...

"Permanece ebrio de escritura para que la realidad no te destruya." — Ray Bradbury