Тёплый лёд
Мишка складывал сосульки в пакет. Обычный — из «Пятёрочки», с ручками. Обламывал под козырьком подъезда, двумя пальчиками, аккуратно; потом нёс это добро домой. В морозилку. Туда же, где лежали пельмени и брокколь замороженная, которую совсем не ели — ни он, ни Тамара, ни даже Мишка.
— Пап, смотри какая.
Посмотрел. Сосулька — длинная, у основания мутная, к концу светлеет. Обычная.
— Ага, — сказал Серёга. Не до сосулек ему было. Совсем не до них.
Четвёртый день. Считал от понедельника, от трёх ночи, когда допил последнюю бутылку «Журавлей». На кухонном полу сидел. Линолеум был холодный — это запомнил. Руки дрожали тогда. Дрожат и сейчас, мелко, как стиральная машинка на отжиме. Почему-то это казалось смешным и одновременно совсем не смешным.
Тамара могла бы забрать Мишку. Конечно, могла. Но она в Краснодаре, у матери, и Серёга сказал ей «всё нормально» — и она поверила, потому что верить было удобнее, чем не верить. Одиннадцать лет с алкоголиком учат верить в «нормально». Иначе совсем свихнёшься.
Ночью не спал. Вообще никак.
Лежал в темноте. Что-то капало.
Кран? Проверил оба. На кухне, в ванной — оба закрыты. Вернулся в комнату. Капает. Кап. Кап. С интервалом — семь, восемь секунд. Иногда двенадцать. Иногда три подряд, словно спешит куда-то.
На кухню прошёл. Свет включил — жёлтая лампочка, двадцать ватт; Тамара её ненавидела, звездил ей в глаза, а он так и не менял. Морозилку открыл.
Пакет промок.
Мишкины сосульки подтаяли. Хотя морозилка-то работала — потрогал стенку, пальцы прилипли чуть-чуть. Холодно. Минус восемнадцать. Но сосульки потекли; на дне пакета — лужица. Странного, блин, цвета.
Вода была прозрачная.
Звучит идиотски, он понимал. Вода — она и есть прозрачная, что ещё-то. Но эта была прозрачная иначе. Через неё видно больше, чем в пакете должно быть. Дно пакета казалось глубже, чем пакет. Вообще глубже.
Закрыл морозилку.
— Белочка, — сказал вслух, почти засмеялся. — Привет, белочка.
Четвёртый день. Врач в поликлинике говорил — на третий-пятый день всё самое паршивое. «Могут быть видения, Сергей Николаевич. Зрительные, звуковые. Тактильные — редко, но случается. Если вы что-то видели — это не реальность. Запомните.» Серёга запомнил. Правда, сейчас это помнить не хотелось.
За окном — двор. Январь кончается, грязный снег, детская площадка, горка с ржавчиной. Мишка на ней катается, хотя Серёга просит — можно порезаться. Мишке плевать; шесть лет, и плевать.
Кап.
Посмотрел на морозилку. Закрыта. Но капает — из-под уплотнителя, по дверце вниз, на пол. Капля. Ещё. На белом фоне почти не видны.
Подошёл, потрогал каплю.
Палец замёрз. Сразу, до боли — как будто в жидкий азот сунул. Отдёрнул ладонь; указательный побелел, чувствительность пропала. Сунул в рот — тёплое, солёное, больно.
Тактильные галлюцинации. Бывают. Врач предупреждал.
Вытер пол тряпкой, осторожно, не голой кожей прикасался, тряпку в ведро бросил. Лёг рядом с Мишкой. Мишка спал, рука за голова, рот приоткрыт, сопит тихо. От него пахло шампунем и улицей — холодом.
Закрыл глаза.
Кап. Кап.
Считал капли. На двадцать третьей уснул. Или провалился куда-то, что сном не было похоже. Темнота, но не тёмная — пустая. Экран выключенного телевизора. И звук в этой пустоте — не слово, не фраза. Что-то, почти знакомое.
Проснулся. Забыл.
* * *
Пятый день.
Мишку в садик довёл. Руки в карманах, чтобы воспитательница не заметила тремор. Вернулся на кухню. Кофе. Телефон. Новости — глаза скользили по буквам, плыли, как мальки в мутной воде. Нормально. Для пятого дня нормально.
Морозилка гудела, как всегда.
Открыл.
Сосулек стало больше.
Пятнадцать штук. Вчера было семь, может, восемь — не считал. Но видел, что больше. Новые были другие: тоньше, длиннее, и прозрачные — той самой прозрачностью, от которой что-то дёргалось в груди, как рыба на крючке.
Мишка их с утра донёс? Нет. Мишка ел кашу, одевался, вышли. Никаких пакетов. В подъезде сосулек нет — там тепло, всё тает.
Значит, видится.
Закрыл. Открыл. Пятнадцать. Закрыл. Открыл. Пятнадцать.
— Ладно, — сказал Серёга. — Пятнадцать. Окей.
Кофе вылил. Руки тряслись, часть разлил на стол, на штаны. Телевизор включил. Работал, потом перестал, потом снова работал, но звук отставал, и ведущая открывала рот, как рыба. Опять рыба. Переключил. Документалка. Голос про спутник Юпитера — Европу. Подо льдом океан. В океане, может, жизнь. Лёд километры в толщину. И такой прозрачный местами, что прямо невозможно...
Выключил.
Включил.
«Температура — минус сто шестьдесят. Ледяные образования...»
Выключил.
Тишина.
Кап. Кап. Кап.
Морозилка. По дверце текло. Медленно, капля за каплей, и каждая упавшая не разбивалась, а расплывалась кругом, аккуратно. Подставил ладонь — целиком, не палец, так безопаснее, — и сразу понял, что думает, как псих.
Упала капля.
Холод. Не ожог — просто холод, глубокий. И на одну секунду он увидел. Сквозь каплю, как линза. Далёкое, синее, исчерченное трещинами. Горизонт, которого в капле быть не может. Ледяной, плоский, чужой.
Стряхнул каплю. Вытер штаны.
Сел на пол.
На кухне пахло линолеумом и ещё чем-то — не озоном. Холодным. Не зимним холодом — другим. Пустым.
Телефон достал. Набрал Тамару. Гудки. Гудки. Голосовая почта.
— Том, — сказал. Голос чужой, хриплый. — Том, перезвони. Мне... нехорошо. Просто перезвони.
Телефон на пол положил. На морозилку посмотрел.
Дверца чуть приоткрыта. Щель в палец ширины. Оттуда тянет холодом и этим запахом — пустым.
Он её не открывал. Точно не открывал. Всегда закрывает — Тамара приучила, и в мышцах осталось, щёлк, автоматом.
Встал. Подошёл. Заглянул в щель.
Внутри синее.
Не свет. У морозилки нет подсветки. Синее — как в капле. Далёкое. Ледяная плоскость, уходящая в горизонт, и небо чёрное, без звёзд, и гигантский полосатый шар у края; чужое солнце, или планета, или что-то без названия.
Захлопнул морозилку. Спиной к ней прижался. Сердце колотилось; в ушах гудело.
— Белочка, — сказал. — Узнал.
Голос дрожал. Засмеялся — коротко, хрипло, некрасиво. И вот тут же из морозилки постучали.
Тихо. Костяшками. Тук-тук-тук.
Не может быть.
Тук-тук.
Отскочил. У противоположной стены встал. Два метра. Маленькая хрущёвка. Жёлтый свет.
Тук.
Тук-тук-тук-тук — быстро, нетерпеливо.
И голос. Из морозилки. Или изнутри. Уже не разобрать. Тихий, с присвистом, как сквозняк, но внятный. Слишком внятный.
«Серёга.»
Не ответил.
«Открой.»
— Нет.
«Холодно, мужик. Серьёзно. Открой.»
Витька? Витька Сомов, сосед с пятого. С которым в гараже пили. Пока Витька в больницу не попал, а потом на кладбище. Цирроз. Тихо, быстро — как Витька и жил.
— Витя? — прошептал.
Тишина.
«Не Витя,» — голос сказал мягко. — «Но если тебе легче — будет Витя.»
По стене сполз на пол.
«Мишка сосульки принёс — молодец. Правильные. С нашей стороны. Через них — можно. Как мост. Как дырка. Он нашёл, а дети находят, они всегда находят, у них глаза не зашорены.»
— Какой стороны, — голос Серёги был плоский.
«Это не та планета, Серёга,» — произнёс голос, почти ласково. — «Давно уже не та.»
Кап.
Капля на линолеум. Потом ещё. Серёга сидел, смотрел, как из-под дверцы ползёт лужа — невозможно прозрачная, — и в ней, как в линзе: синий лёд, чёрное небо, полосатый шар.
Лужа ползла к нему.
В коридоре щёлкнул замок.
Мишка — «Пап, нас раньше забрали!» — топот, шуршание куртки, воспитательница в дверях — «Сергей Николаевич, мы звонили...»
Серёга моргнул.
Кухня. Линолеум сухой. Морозилка закрыта. Плотно. Никаких капель, никаких луж. Жёлтый свет.
Мишка обнял за коленку.
— Пап, я ещё сосулек принёс! Большие! С горки — я еле доломал!
В руке пакет. Прозрачный, не из «Пятёрочки». В нём три сосульки. Длинные, тонкие, прозрачные. Той самой прозрачностью.
— В морозилку их?
Серёга посмотрел на сына. На пакет. На морозилку.
— Мишка. Где ты их взял?
— На площадке. С горки висели.
— С горки.
— Только они не ледяные. Ну, ледяные, но... — Пакет протянул. — Потрогай. Они тёплые.
Серёга протянул руку. Коснулся.
Тёплая. Ледяная, но тёплая. Как кожа. Как живая.
В морозилке что-то тихо стукнуло. На грани слышимости.
Тук.
Мишка улыбнулся.
— Они стучат, когда новые приносишь. Ты не знал?
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.