Тот, кто закрывает глаза
Мертвые не спешат.
Это понимаешь на первой же неделе ночных дежурств. Живой хватает тебя за полу халата, орет, требует чуда сию секунду. А мертвый лежит смирно и ждет, пока ты допишешь карту. Ему теперь торопиться некуда.
Двенадцать лет я фельдшером на ночной скорой. Иркутск, сорок третья подстанция, район вокзала и дальше — вниз, к Ангаре. За эти годы перевидал столько последних вздохов, что сбился со счета еще когда генсек обещал всем квартиру к двухтысячному. Привыкаешь. Как привыкаешь к тому, что Ангара ниже плотины не встает даже в сорок градусов — парит, курится белым, и над черной незамерзающей водой всю ночь висит туман. Будто река дышит городу в затылок.
Термос с чаем — смородиновый лист, не заварку, заварку я с детства не терплю. Два бутерброда с салом, завернутые женой в «Восточку». Кассетник на торпеде «рафика», и в нем одна пленка, заезженная до хрипа. Серега, водитель, выкручивает руль на гололеде по улице Советской, а из динамика сипит:
«Группа крови — на рукаве,
мой порядковый номер — на рукаве,
пожелай мне удачи в бою...»
Профессиональная, в общем-то, у нас песня. Я усмехаюсь. Серега не врубается, чего это я.
А потом появился он.
Не наш, не со станции. Участковый терапевт из поликлиники на Декабрьских Событий, дородный, тихий, с мягкими такими ладошками. Аркадий Валентинович. От него всегда пахло аптекой и чуть-чуть — ландышевым кремом для рук. Он сам, по доброй воле, стал подрабатывать ночами «на подмену». Говорил: не спится, доктор, одинокому человеку дома тошно. И брал себе вызовы — непременно к старушкам. К одиноким. Тем, у кого ни детей рядом, ни телефона у соседей.
Удобный человек. Диспетчер его любила.
Первый раз я ничего не подумал. Второй — тоже. На третий меня царапнуло; так, слегка. Мерзкий холодок под ребрами, не больше.
Потому что после него старухи умирали.
Не сразу — он же врач, он их «стабилизировал», ставил укол из своего саквояжа, своей ампулы, писал в карту «купирован гипертонический криз, состояние удовлетворительное». А под утро соседка стучала — а бабка холодная. Сердце. В таком возрасте оно у всех — бомба с перегоревшим фитилем; никто и не удивлялся. Я и сам не удивлялся. Сколько их, этих тихих сердец, я списал на мороз да на одиночество.
Но карту после него всегда закрывал он сам. И свидетельство о смерти — сам. И руки у покойниц всегда были аккуратно сложены на груди, а глаза закрыты. Будто кто-то заботливо прибрал.
Мелочь. Кому расскажешь — на смех поднимут. Доктор, глаза усопшей прикрыл, какой изверг.
А еще пропадали вещи. Не деньги — деньги у таких откуда. Колечко обручальное с распухшего пальца. Сережки-капельки. Иконка в тонком серебряном окладе, которую внучка, может, помнила с детства. Тихо так пропадали, по одной. Кто в такой момент считает бабкины сережки.
Я считал.
Декабрь. Байкальская, дом с деревянным скрипучим крыльцом, вмерзшим в наледь. Вызов — одышка, восемьдесят три года. Приезжаем — а в окошке уже свет и знакомый «уазик» поликлиники под фонарем. Он нас опередил. Он теперь часто опережал.
Сеня остался в машине греться. Я поднялся. Дверь была не заперта.
И я увидел.
Не буду. Скажу так: подушка. Его теплые, мягкие, пахнущие ландышем ладони. И маленькое тело под ними, которое уже не трепыхалось, а просто ждало — как ждут все мертвые, смирно.
Он обернулся на скрип половицы. И улыбнулся мне. По-доброму. Как коллеге.
— А, Коля. Хорошо, что ты, а не эти молодые балбесы. Поможешь карту заполнить? Криз, не справилась старушка. Бывает. — Он неторопливо поправил ей седую прядь. Закрыл глаза. Сложил руки. — Вот так. Чтоб по-человечески.
В груди у меня что-то дернулось, как рыба на крючке. Я молчал. Я все стоял и смотрел на его руки.
— Ты ведь понимаешь, — сказал он мягко, не переставая писать, — на улицах нынче беспокойно. Фонарей-то мало, а народу всякого много. Вон, в Ленинском опять кого-то нашли. Давай-ка я тебя до дома подброшу. Один не ходи. Нехорошо одному.
И посмотрел на меня через очки. Долго.
Так смотрят не на коллегу. Так смотрят на следующий адрес.
Я сказал, что меня Серега ждет. Голос не дрогнул — двенадцать лет на скорой голос держать умею. Спустился. Сел в «рафик». Серега спросил, чего я белый. Я не ответил. Из кассетника все хрипело:
«...пожелай мне: не остаться в этой траве,
пожелай мне удачи...»
Мы уехали. А он остался — заполнять карту, прибирать, закрывать глаза.
Знаете, что хуже всего? Я ведь никому не сказал. Кто поверит фельдшеру против уважаемого доктора. И теперь каждую ночь, когда диспетчер зачитывает адрес — одинокая, за восемьдесят, одышка, — я молюсь одному: чтобы его «уазика» не оказалось под фонарем. Чтобы не он меня опередил.
Потому что он знает, что я видел. А такой человек, он же аккуратный. Он не любит, когда что-то остается незакрытым.
Даже глаза.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.