Тот, кто пришел на смену
Море считать нельзя. Но Прохор считал.
Тридцать один год на маяке приучили его к числам крепче, чем к людям. Сколько секунд между вспышками — три и еще половина, он ставил бы на это жизнь. Сколько миль до сухогруза — по тому, как отличительный огонь тонет за гребнем и выныривает. Сколько шагов от жилой пристройки до фонарного яруса — сто девятнадцать, в темноте, вслепую, хоть разбуди среди ночи.
Тюлений остров на Каспии — не остров даже. Плешь. Песок, полынь, ржавые бочки да маяк — белая свеча над серой водой. С октября по март тут не живет никто, кроме смотрителя и ветра. Ветер здесь свой, злой, с солью; лижет стены так, что штукатурка сходит хлопьями.
В ту осень Прохор считал лодку.
Она повадилась третью неделю. Приходила за полночь, всегда без огней. Темная, длинная, с тихим мотором — не рыбацкая тарахтелка, а что-то поновее, поглаже. Ходила вдоль южной отмели, туда-сюда, как собака вдоль забора. И — вот что царапало — приходила ровно в те ночи, когда маяк по графику гасили на профилактику. С двух до четырех. Будто кто-то знал график. Будто кто-то ждал темноты.
Прохор записал это в вахтенный журнал. Ровным почерком, как учили: «Плавсредство без огней, курс переменный, южн. отмель. Третья ночь». И приписал от себя, карандашом, чего делать не полагалось: «Ждут, когда погашу».
Про прежнего смотрителя, Данилу, тоже стоило бы вспомнить. Данила сорвался с галереи фонарного яруса в позапрошлом марте. Ночью. В шторм. Сказали — оступился, старый уже был. Прохор тогда приехал ему на замену и не думал ничего дурного. А теперь думал. Данила по галерее ходил тридцать лет, как по своей кухне. Данила не оступался.
В пятницу к острову подошел катер. Днем, нагло, при свете. И сошел человек.
Форма морская, все чисто, погоны, планшет. Назвался: инспектор из управления, Гривцов, прислан на подмену — Прохору-де положен отпуск, здоровье, годы. Улыбался ровно, зубы белые.
— Отдыхайте, Прохор Данилыч. Я подежурю.
Прохор кивнул. И начал считать.
Сапоги. Первое, на что он посмотрел. Инспектор с материка, месяц по кабинетам — сапоги были бы сухие, чистые, паркетные. А у этого голенища в белых соляных разводах, и не свежих — застарелых, слоями. Так солью прихватывает обувь у того, кто на этом берегу давно. Кто уже ходил тут. Ночами.
Второе — катер. Днем пришел один катер, при Прохоре. А мотор Прохор слышал еще в ночь на четверг. Тот же мотор — гладкий, тихий, поновее. Значит, гость уже был здесь до того, как «сошел на берег». Уже приходил в темноте.
Третье — фонарь. Вечером Гривцов поднялся с ним на ярус, посмотреть хозяйство. И у самой линзы спросил, как бы между делом:
— А кожух в какую сторону крутится, чтоб снять?
Прохор ответил спокойно. А внутри что-то дернулось, как рыба на крючке. Инспектор по маякам не спрашивает, в какую сторону кожух. Инспектор это знает раньше, чем научится ходить. А вот график гашения — с двух до четырех — этот человек знал назубок. Спросил вечером как бы невзначай: «Сегодня профилактика по расписанию?» По расписанию, ответил Прохор. И увидел, как у гостя дрогнула щека. Довольно.
Сначала-то Прохор думал на другого. На Ашота — парнишку из поселка на большой земле, что крутился у пристани, все выпытывал про смены, про графики. Браконьерский подсосок, решил Прохор. Оказалось — нет. Ашот в четверг подгреб к острову на рассвете, тайком, и сунул Прохору сквозь сетку записку, скомканную, в рыбьей чешуе: «Дед, уезжай. За икрой ходят серьезные. Данилу они. Уезжай, пока свет твой им нужен погашенным».
Икра. Вот оно. Каспий, черное золото, осетровая браконьерка — целые флотилии в те годы резали рыбу на отмелях, гнали икру за кордон бочками. И маяк им нужен был не горящим — а погасшим. В те два часа, когда темно, чтоб водить лодки к схрону вслепую и не светиться. Данила, видно, начал считать, как Прохор. И досчитался до галереи.
К ночи задул шторм. Настоящий, каспийский, с горизонтальным дождем. Телефонный провод на материк смолк еще засветло — Прохор проверил, обрезан у ввода. Чисто обрезан. Ножом.
В два часа Гривцов поднялся к нему на ярус. Улыбка еще держалась, но глаза уже нет.
— Прохор Данилыч. Профилактика. Гаси.
— Гашу, — сказал Прохор.
И не погасил.
Он сделал другое. Тридцать один год ладонь помнила каждую рукоять. Прохор перекинул заслонку, и вместо ровного света маяк вдруг забился, замигал — коротко, длинно, коротко. Точка, тире. Он гнал в темноту буквы, которые за отмелью читал только один человек — начальник погранзаставы на дальнем мысу, старый его знакомец, тоже считавший ночами чужие огни.
Гривцов рванулся к рубильнику. Прохор ждал этого. Он не был силен — семьдесят лет, спина, — но он знал галерею вслепую, а Гривцов не знал. Прохор шагнул в темноту, туда, где две ступени рассохлись и качаются, — сто девятнадцать шагов, каждый на счету, — и пропустил гостя мимо себя. Гривцов, не считавший ступеней, оступился на тех самых, качких. Как Данила. Только Данилу столкнули, а этот — сам.
Он повис на перилах, орал в шторм. Прохор не тронул его. Просто держал маяк. Мигал.
Катер погранцов пришел на исходе четвертого часа — на буквы, что бились над водой. Взяли и Гривцова, и лодку без огней, и бочки в схроне у южной отмели. Много бочек.
К утру шторм улегся. Прохор сидел на галерее, пил чай — остывший, дрянной, но горячего варить было лень, — и смотрел, как встает над Каспием мутное солнце.
Море считать нельзя, думал он. А людей — можно. По сапогам. По мотору. По тому, в какую сторону они спрашивают про кожух.
Прохор досчитал. И потому был жив.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.