Свет не с той стороны
Лампа над ретушерным столиком мигала третий вечер кряду, и Ефим Карлович уже не ругался — притерпелся. Дождь в Костроме шел с понедельника: по-осеннему нудный, без грозы, без надрыва. Просто серая вода с серого неба на серые крыши. Трамвай за окном ателье «Заря» звякал на петле и уползал в морось.
Ретушь при такой лампе — чистая мука. Ефим работал иглой по негативу, кистью по отпечатку, сглаживал морщины купчихам, сводил прыщи женихам. А главное — он читал свет. Лицо, говаривал он ученикам, соврет тебе в глаза и не покраснеет. Свет не умеет. Откуда падал, во сколько, сколько ламп горело — все остается на карточке, только смотри.
Человек вошел под самое закрытие.
— Увеличить можете? И чтоб порезче.
Положил на прилавок снимок. Застолье: пирог со свечами, бумажные цветы, самовар, иконный угол, ходики. Человек десять за столом. В центре — сам проситель, грузный, в рубахе с расстегнутым воротом, с рюмкой в руке, улыбается прямо в объектив. На обороте карандаш: число и «21.40».
— Тещины именины, — сказал он. — Хороший вечер был. Я до полуночи сидел, вся родня подтвердит. Вы мне в рамочку сделайте.
Ефим кивнул, подвинул карточку под лампу, взял лупу.
И кольнуло.
Не в лице. В свете.
У всех за столом тень под подбородком легла вправо. У всех. Значит, снимали со вспышкой слева — от окна, от лампы, неважно. Закон простой: один источник — одна сторона теней, весь стол разом. А у грузного тень уходила влево. И блик на его рюмке лежал не туда, куда у всех.
Пустяк. Соринка. Кто такое разглядит.
Ефим разглядел.
Потом — самовар. Начищенный, пузатый, он отражал в медном боку всю компанию: вытянутые, смешные рожи, как и положено самовару. Тещу отражал. Пирог. Даже ходики на стене. А на том месте, где сидел грузный, в меди лежала скатерть. Пустая скатерть. Будто его и не было вовсе за тем столом.
Вещь не отражает того, кого в комнате нет.
И третье, уже под конец: рюмка. У всех за столом тарелки подчищены, рюмки пусты, салат растерзан — вечер к концу, все верно, одиннадцатый час. А у грузного рюмка налита по край, тарелка нетронута, будто только-только сел. Будто его подсадили за этот стол позже. Много позже.
Ефим отложил лупу. Снаружи звякнул трамвай.
Он знал этого человека. Не лично — по газете. Горбунов, компаньон по лесопилке. Третьего дня его товарищ Селиванов полетел с лесов недостроенного лабаза на Муравьевке, ночью, и сломал шею. По городу шептались: не сам упал. Шептались и про племянника-наследника — паршивец, мол, гол как сокол, а теперь при деньгах. Про племянника все и судачили.
А время смерти, писали, — около десяти вечера.
«21.40», — значилось на обороте.
Вот зачем снимок порезче. Вот зачем в рамочку. Алиби. Сидел, мол, за столом у тещи, когда товарищ падал. Снимок настоящий — да только грузного на нем не было. Его вклеили: вырезали из другой карточки, подсадили за стол, пересняли заново. Монтаж. И свет его выдал — чужой свет, с чужого снимка.
— Готово будет завтра, — сказал Ефим ровно. Слишком ровно.
Горбунов посмотрел на него. Долго. У ретушера, видно, что-то дрогнуло в лице — а Горбунов умел читать лица, как Ефим читал свет.
— Вы, часом, ничего лишнего на карточке не углядели, Ефим Карлович?
— Отчего ж. Хороший снимок. Теща у вас видная.
Горбунов ушел. Но на пороге обернулся — и этот поворот Ефиму не понравился совсем.
Ночь он не спал. Под утро сделал то, что умел лучше всего: пересъемку. Увеличил самоварный бок с пустой скатертью. Увеличил тени — вправо у всех, влево у одного. Увеличил полную рюмку среди пустых. Три отпечатка, крупно, не отвертишься. Один сунул в конверт. Мальчишке-курьеру велел: снести участковому, тому, что с усами, и в руки, больше никому.
Горбунов пришел к закрытию. Как и вчера. Только теперь молча запер за собой дверь на крючок.
— Отдай карточку. И негатив. И болтать не будешь.
— Поздно, голубчик, — сказал Ефим и даже лупу не отложил. — Свет уже отпечатался. В трех экземплярах. Один — у человека с усами, на Советской, семь. Читает, поди, уже. Про скатерть в самоваре. Про твою тень не в ту сторону.
Горбунов шагнул было. Но за спиной у него тренькнул дверной крючок — участковый не любил ждать на дожде.
— Самовар, значит, — сказал усатый, оглядывая прилавок. — Ну-ну. Пройдемте, гражданин.
...Потом Ефим долго еще чистил лупу бархоткой.
— Лицо соврет, — сказал он пустому ателье. — А свет — он откуда падает, оттуда и падает.
Лампа мигнула и перестала. Перегорела наконец.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.