Соседний участок
Дачу закрывали в конце сентября.
Петр Ильич делал это тридцать лет подряд и мог бы, наверное, с закрытыми глазами: слить воду из бочки, снять с петель калитку — иначе за зиму перекосит, — перевернуть ведра вверх дном, чтоб не набрало дождя, законопатить окошко в сарайке. СНТ «Березка» под Тверью к октябрю пустело: последние машины уезжали, дым над трубами гас, оставались только вороны да тишина, в которой слышно, как падает яблоко через три участка.
Поэтому дым над четырнадцатым он заметил сразу.
Четырнадцатый пустовал сколько Петр Ильич себя тут помнил. Хозяйка, Клавдия Тимофеевна, — сухонькая, в вечном сером платке, — померла еще при Ельцине, в девяносто шестом или седьмом. Наследников не нашлось: детей у нее не было, мужа схоронила давно, родня если и водилась, то не приезжала ни разу. Дом осел на один угол, крыльцо ушло в крапиву, шифер порос мхом. Председатель каждый год грозился участок изъять «за неуплату и запустение», да руки не доходили.
А теперь — дым. Ровный, домашний, из печной трубы.
Петр Ильич даже обрадовался. Наконец-то объявился кто-то, наследник какой-нибудь всплыл, продадут, приведут в порядок, все живее, чем гнилая развалюха под боком. Он подошел к общему забору из штакетника — глянуть, поздороваться.
Никого.
Но участок было не узнать. Крапиву выкосили. Две грядки вскопаны — черная, жирная, свежая земля, еще влажная. На веревке, натянутой между двумя яблонями, полоскалось белье: холщовая рубаха, застиранное полотенце, серый платок. И белье — Петр Ильич отметил механически, как отмечаешь то, что потом не дает уснуть, — было развешено по-старому. Не прищепками. Перекинуто через веревку и заложено лучинками, расщепленными надвое. Так вешала его мать. Так уже лет сорок никто не вешает.
— Хозяева! — крикнул он. — Э, соседи!
Тишина. Только дым идет да капает с рубахи в траву.
Вечером он рассказал жене, Валентине. Та отмахнулась: ну заняли, ну бомжи, ну цыгане, мало ли — гони председателя, пусть разбирается. Наутро Петр Ильич сходил к председателю, к Аркадьеву, в правление у ворот.
Аркадьев полистал журнал, поводил пальцем по графам.
— Четырнадцатый? — переспросил. — Пустой четырнадцатый. Двадцать лет ни копейки взносов, хозяйка Смирнова Клавдия Тимофеевна, дата смерти вот, стоит. Никто не вступал в права. Дом под снос по решению собрания. Тебе почудилось, Ильич. Кто там жить будет, в этой яме?
— Дым идет.
— Костер жгут, туристы. Осень.
Не костер. Петр Ильич знал разницу между костром и печью, как знал разницу между дождем и поливом. Но спорить не стал.
Он начал приглядывать. Не то чтобы следил — так, посматривал через штакетник, проходя. И все время не заставал никого, зато находил следы: то ведро у колодца стоит полное, а к вечеру пустое; то в окошке, отмытом дочиста, шевельнется занавеска; то запах — печеного хлеба, настоящего, подового, какой из детства.
А в четверг, в сумерках, он увидел ее.
У колодца, спиной к нему, стояла старуха. Маленькая, в сером платке до бровей, в темной кофте. Крутила ворот — цепь скрипела, ведро шло из глубины. Петр Ильич окликнул через забор, негромко, чтоб не спугнуть:
— Здравствуйте. Соседи, значит, теперь?
Старуха обернулась.
И он узнал это лицо. Узнал сразу, всем нутром, еще до того, как понял откуда. Сухие щеки, острый подбородок, светлые до прозрачности глаза. Клавдия Тимофеевна. Та самая, из девяносто шестого. Только моложе — сильно моложе, лет на тридцать, гладкая, крепкая. Она посмотрела на него без удивления, без страха, спокойно, как смотрят на своего, и кивнула. И отвернулась к колодцу.
Петр Ильич пошел домой. Ноги были чужие, ватные. Внучка, сказал он себе на крыльце. Внучатая племянница. Порода одна, вот и похожа — бывает же, в семьях лица переходят через поколение точь-в-точь. Наследница объявилась, живет по-старинному, белье лучинками, печь топит. Деревенская, дикая, нелюдимая. Вот и все объяснение. Логичное, ровное, укладывается.
Он почти уснул с ним.
А ночью вспомнил про фотографию.
В сарайке, в жестяной коробке от чая, лежал снимок — учредители «Березки», лето семьдесят четвертого, когда нарезали участки. Петр Ильич любил его пересматривать: молодые все, живые, кто в майках, кто с лопатами, стоят у свежих колышков. Он сам вступил позже, в восемьдесят первом, но фото ему подарили как ветерану. Он знал его наизусть. Одиннадцать человек. Он их всех пересчитывал не раз, по именам, поминая, кого уж нет.
Он зажег фонарь, полез в сарайку, достал коробку. Вынул снимок. Поднес к свету.
Одиннадцать. Как всегда. Вот Аркадьев-старший, вот Головины, вот агроном Пал Палыч. И с краю, где раньше был пустой угол кадра, куст смородины, — стояла Клавдия Тимофеевна. Молодая. В сером платке. Спокойная.
Она держала за руку девочку.
Маленькую, лет пяти, в белом ситцевом платьице с оборкой. Девочки на этом снимке не было никогда — Петр Ильич знал каждый сантиметр карточки, каждую трещинку. И детей у Клавдии не было. Оттого и наследников. Оттого и участок пустой.
Он стоял с фотографией в трясущейся руке, и фонарь дергал по стенам сарайки желтые пятна, и где-то за штакетником, на четырнадцатом, поскрипывала на ночном ветру бельевая веревка.
На ней, он видел из окошка еще с вечера, среди холста и полотенец сохло, чуть покачиваясь, белое ситцевое платьице с оборкой. Детское. Совсем маленькое. Совсем новое.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.