Соль на его губах
В Дербенте море зимой пахнет не отдыхом, а работой — сетями, соляркой, старой рыбой.
Я вышла за Рустама, потому что он смеялся так, что хотелось верить каждому слову. А слов было много.
Слишком много, я поняла это позже — когда стала считать не слова, а промежутки между ними.
Мы жили в старом городе, в магале, где улочки такие узкие, что соседи через них передают друг другу лепешки, не выходя из окон. Наш дом лепился к склону под самой цитаделью Нарын-кала — древней, рыжей, обгрызенной ветром крепости, что стоит тут две тысячи лет и видела столько тайн, что еще одна ее не удивит.
Рустам говорил, что ездит в Махачкалу. По строительным делам.
Возвращался с солью на губах и песком в отворотах брюк.
А от Махачкалы до моря — ехать через весь город. Там пыль, бетон, пробки на Ярагского. Откуда соль?
Я целовала его и чувствовала чужой берег. И молчала. Женщина, которая любит, умеет молчать красиво.
Но однажды молчание кончилось.
Был февраль. Каспий гнал на набережную свинцовую волну, чайки орали как резаные, а я стояла у рыбных рядов на старом рынке и торговалась за кутум. И тут меня окликнула Патимат — жена его двоюродного брата, женщина с языком острее хазарской сабли.
— Слушай, а Рустам-то твой опять в Избербаше был? — сказала она, и глаза у нее блеснули. — Мой видел его машину. Возле того дома, ну ты знаешь.
Я не знала. Но кивнула — так, будто знала. Есть вещи, которые узнаешь, только притворившись, что уже в курсе.
Избербаш. Не Махачкала.
Вечером я не спала. Лежала и слушала, как за стеной храпит муж — спокойно, сыто, будто у человека без секретов. А в груди у меня ворочался мерзкий холодок под ребрами и не давал закрыть глаза.
Утром я поехала.
Автобус до Избербаша идет вдоль моря — час с небольшим. Слева серые волны, справа степь и горы вдалеке, синие, в снежных шапках. Я смотрела в окно и думала: сейчас увижу ее. Молодую. Красивую. И буду знать.
Адрес мне, сама не поняв, что делает, дала та же Патимат — «ну там, где старая мельница, дом с зелеными воротами».
Я нашла его.
Обычный дом. Побеленный, с виноградником над двором, голым сейчас, зимним. Зеленые ворота. Машина Рустама — та самая, серебристая «Приора» с треснувшим зеркалом — стояла у забора.
Я подошла. Постучала.
Открыла женщина.
Старая. Лет восьмидесяти. В платке, сгорбленная, с лицом, изрезанным как кора грецкого ореха. Она посмотрела на меня подслеповато и спросила по-даргински что-то, чего я не поняла.
Я растерялась.
— Я… к Рустаму, — выдавила.
Лицо старухи вдруг задрожало. Она схватила меня за руку — сухими, цепкими пальцами — и потянула внутрь, что-то приговаривая, и в голосе ее было столько тепла, что я испугалась сильнее, чем если бы там оказалась соперница.
Во дворе, у мангала, сидел мой муж.
Он чинил что-то — старый примус, кажется. Рукава закатаны, руки в саже. Увидел меня — и выронил гаечный ключ. Звякнуло о камень.
— Лейла, — сказал он. Побелел под смуглотой. — Ты как…
— Кто она? — спросила я. Тихо. Слишком тихо.
Он встал. Вытер руки о тряпку. Долго вытирал — будто оттягивал.
— Это Написат, — сказал наконец. — Моя мать.
Я засмеялась. Некрасиво, зло.
— Твоя мать умерла. Ты сам говорил. На твоей свадьбе я держала ее фотографию в черной рамке.
Рустам сел обратно. Опустил голову.
— Та, на фотографии, — женщина, которая меня вырастила. Сестра отца. А это… — он посмотрел на старуху, и в глазах у него было что-то, чего я раньше не видела. Голое. Стыдное. — Это моя настоящая мать. Она отдала меня, когда мне был год. Не могла прокормить. Потом… потом так вышло, что все считали ее умершей. И я не спорил. Так было проще. Для всех.
Старуха сидела на низкой скамеечке и смотрела на сына — на свое дитя, которое отдала полвека назад и к которому он теперь ездил тайно, привозя лекарства, дрова, соль с моря, что она любила с детства.
Соль на его губах.
Он целовал мать в лоб на прощание. Каждый раз. А потом ехал домой, ко мне, с этой солью — и я, дура, ревновала ее к какой-то женщине.
— Почему ты мне не сказал? — прошептала я.
— Потому что стыдно, — сказал он просто. — Стыдно, что я полвека молчал. Что дал похоронить живую. Что приезжаю сюда как вор, задворками, чтобы никто из наших не узнал, какой я… — он не договорил.
Ветер прошел по голому винограднику. Где-то за домом шумело море — то самое, вечное, каспийское, что видело хазар, персов, арабов и еще Бог знает кого, и всех переживет.
Я подошла к старухе. Присела рядом. Взяла ее руку — легкую, как птичье крыло.
Она что-то сказала. Рустам перевел, и голос у него дрогнул:
— Она говорит… ты красивая. И спрашивает, почему я так долго тебя прятал.
Вот тут я заплакала. Впервые за все утро.
Потому что прятал он не любовницу. Он прятал стыд, вину, свою кривую, ломаную любовь — ту, которую не смог сказать вслух ни ей, ни мне.
Мы остались до вечера.
Написат кормила нас чуду с творогом и травами, показывала старые фотографии — Рустам мальчиком, которого она видела украдкой, издалека, на школьных линейках. Оказалось, она всю жизнь была рядом. Только за стеной. Только молча.
Все они молчат, эти мужчины моего края. Гордые, как их крепости. И так же одиноки внутри своих стен.
Домой мы ехали вместе, в его «Приоре», вдоль темного моря. Он держал руль одной рукой, а другой — мою ладонь.
— Будем ездить вместе, — сказала я. — Хватит ей быть мертвой.
Он кивнул. И поцеловал мою руку.
Губы были соленые.
Только теперь я знала — откуда.
Над Дербентом зажигались огни, цитадель тонула в синих сумерках, и старый город внизу дышал дымом, морем и тайнами, которых у него всегда было больше, чем у людей — но эту, нашу, он теперь хранил на двоих.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.