Семь граней
Стекло помнит жар.
Это первое, чему учат у нас в Гусь-Хрустальном — раньше, чем ходить. Не суй руку в печь, дитятко. Стекло помнит. И отомстит.
Про Склянниковых в городе говорили — выдувалы. Вроде про ремесло сказано, а звучало как про блаженных. Дар у рода — стекло. Красиво, звонко и совершенно, по общему мнению, бесполезно в бою. Что ты им сделаешь — графином зашибешь?
Род наш давно угас в правах. Усадьбу заложили еще при деде, грамоту дворянскую держали в рамке под треснутым, разумеется, стеклом. По бумагам я, Варвара, числилась почти простолюдинкой — дочерью мастера-стекольщика, не более. А дар был. Горел под ребрами, как недопекшийся уголек.
И я пошла на вступительное испытание во Владимирскую гимназию одаренных.
Зима. Полигон устроили прямо в старом заводском цеху — высоченные, в изморози, окна, остывшие печи вдоль стен, и этот запах: песок, зола, горелая сера. Знакомый до тошноты. Я тут выросла, между прочим. Пока гимназические господа мерзли в шубах, я чувствовала себя дома.
Экзаменаторов было трое. А вот соискателей, равных мне по безродности, — ни одного.
Зато был Ростислав Зарницын.
Род Зарницыных — молния, зарница, гром. Второй разряд по крови, и каждый это знал, потому что Ростислав носил свое превосходство, как носят новую шинель: расправив плечи, чтоб все оценили сукно.
— Стекольщица? — Он оглядел меня от стоптанных башмаков до штопаного ворота. — Милая, тут испытание для одаренных, а не ярмарка посуды. Разобьешься — платить кто будет?
Гимназисты хохотнули. Один из экзаменаторов постучал пером по доске: тишина.
Испытание было простым до обидного. Двое соискателей, учебный круг, задача — продержаться против партнера одну минуту и показать владение даром. Партнера мне назначили. Угадайте кого.
— Чтоб по-честному, — сладко сказал Ростислав. — Я ж аккуратно. В полсилы.
В полсилы у него вышла первая зарница, когда еще не опустился платок.
Подло. Но знаете, что подлее? Что никто и бровью не повел.
Молния — она быстрая. Быстрее мысли, быстрее страха. Я не успела подумать — успело тело. Руки сами вскинулись, и из ладоней выросло то, что я дула тысячу раз за печью: стекло. Вогнутое. Гнутое дугой, как донце штофа.
Линза.
Зарница ударила в нее — и не прошла. Преломилась. Стекло взяло свет, согнуло его, расщепило на семь цветных нитей и выплюнуло в потолок дождем искр. По цеху пошел звон — высокий, поющий, будто разом тронули сотню бокалов.
Вот тут Ростислав и перестал улыбаться.
А я заплатила. Стекло родится из жара, а жар мой дар берет из меня. Руки на ладонях раскрылись тонкими резаными ранами — стекло всегда выходит с кромкой, — и по всему телу пополз холод, тот самый, нутряной, от которого стучат зубы и темнеет в глазах. Печь во мне остывала. Еще немного такого — и легкие посечет изнутри острой крошкой. Так умер мой дядя. На этом самом полигоне, говорят.
— Полсилы кончились, — выдохнула я. — Давай уже всерьез.
Зря сказала. Или не зря — кто разберет.
Он дал всерьез. Три разряда подряд, широкой вилкой, чтоб не увернуться. Воздух запах грозой и паленым волосом.
Я не стала уворачиваться. Я собирала.
Понимаете, стекло не просто гнет свет. Стекло — оно держит. Янтарь держит муху тысячу лет; стекло подержит молнию мгновение — а мне мгновения хватит. Я выдула вокруг нас обоих не щит. Я выдула сосуд. Колбу. И когда его вилка ударила в стенку — молния заметалась внутри, не находя земли, кусая собственный хвост, а я медленно, с хрустом в ободранных пальцах, сводила горловину.
Сводила. Сводила. Запечатала.
В воздухе между нами повисла стеклянная груша. Внутри нее билась, синяя и бешеная, его собственная зарница. Пойманная. Живая. Как светляк в банке.
В цеху стало очень тихо. Даже окна, кажется, перестали дребезжать.
— Минута, — ровно сказал экзаменатор с пером. Он смотрел не на Ростислава. На меня. — Соискательница продержалась минуту.
— Она… — Ростислав шагнул, и голос у него дал петуха, как у мальчишки. — Она украла мой разряд! Это не ее дар! Так нельзя!
— В кодексе, — сказала я, и зубы у меня стучали так, что пришлось сжать челюсть, — не написано, чем ловить. Написано — продержаться. Хочешь свою зарницу назад? — Я качнула грушу на ладони. Молния внутри дернулась. — Держи. Только она теперь с острой кромкой.
Он не взял.
Меня приняли. Не сразу — экзаменаторы совещались долго, и я все это время сидела на холодном полу, обмотав руки чьим-то шарфом, и смотрела, как в стеклянной груше гаснет чужая молния. Красиво гасла. Жаль было.
Старший из них подошел последним. Пожилой, в темном мундире не гимназии — выше бери.
— Склянникова. — Он сказал фамилию с нажимом, будто пробуя на звон. — Вы знаете, отчего ваш род угас по правам?
— Обеднели, — пожала я плечами. — Как все.
— Нет. — Он поднял грушу к свету, и остатки молнии блеснули в гранях. — Ваш род умел запирать чужой дар в стекле. Восемьдесят лет назад это сочли… неудобным. Для тех, кому есть что запирать. Грамоту вам урезали, печи оставили — пусть, мол, дуют графины и забудут. — Он вернул мне грушу. — Вы не забыли. Это заметят не только во Владимире, дитя. В столице есть господа, которые очень не любят, когда забытое вспоминается.
Он ушел, стуча каблуками по стеклянной крошке.
А я осталась. С ранами на ладонях, с холодом под ребрами и с грушей, в которой дотлевала чужая гроза.
Семь граней, подумала я тогда. Свет, ударившись в стекло, разложился на семь. Семь дорог. И ни одна, сдается мне, не ведет тихо дуть графины за остывшей печью.
Стекло помнит жар. И мстит. Я, пожалуй, тоже запомню — все, до последней усмешки. У меня, в конце концов, целый род, которому задолжали восемьдесят лет.
Пора взыскивать. По граням.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.