Сапоги к четвергу, или Как я с одним мастером состарился
Заказал я, изволите видеть, сапоги.
У Пантелея Кузьмича — сапожника, что сидел на углу в подвальчике, между зеленной лавкой и вывеской «Стрижка, брижка и завивка». Человек он был, доложу вам, не простой. Про себя он говорил так: «Я, милостивый государь, не сапожник. Я — художник. Сапог тачает всякий, а я — обувь души изготовляю».
Я, признаться, обуви души не заказывал. Мне бы попроще. Хромовые, на ранту, чтоб не каши просили к осени. Шесть рублей с полтиной сторговались. Ударили по рукам.
— К четвергу, — сказал Кузьмич и приложил руку к засаленной груди, где, надо полагать, помещалась совесть. — Хоть режьте. Хоть на кусочки.
Резать я его не собирался. Я человек мирный. Пришел в четверг.
Подвальчик пах варом, кожей и еще чем-то кислым — не то щами, не то самим искусством. Кузьмич сидел на низенькой табуретке, зажав между колен колодку, и глядел на нее, как влюбленный на портрет невесты.
— Сапожки-то мои готовы? — спрашиваю.
Он поднял на меня глаза, полные светлой печали.
— Гражданин хороший. Вы меня режете. Вы меня без ножа режете. Разве ж такую вещь — к четвергу? Такую вещь месяц вынашивать надо. Как дите. Приходите во вторник.
Пришел во вторник.
— Союзки не легли, — сказал Кузьмич скорбно и показал мне какую-то кожаную загогулину, будто это все объясняло. — Не легли, и хоть плачь. Кожа — она живая. У нее, может, настроения сегодня нету. В субботу приходите.
Вот тут бы мне, дураку, и заподозрить. Но я, знаете, из тех, кто верит. Скажут мне «завтра» — я и радуюсь: завтра-то вон оно, рядышком, рукой подать.
В субботу заело задник. В среду не подвезли гвоздиков-«семерок» — а без семерки, оказывается, никак, семерка всему делу голова. В пятницу у Кузьмича заболела поясница, и он «в такой день к чужой ноге и притронуться не может, грех».
Я ходил. Господи, как я ходил! Я протоптал к этому подвальчику тропу, какой не всякий богомолец к святым местам протаптывает. Я узнал вар по запаху за три квартала. Я знал в лицо всех кузьмичевых котов — а их было три, и все рыжие, и все спали в готовой обуви заказчиков, придавая ей, так сказать, тепло и обжитость.
Месяц.
Целый месяц я жил этими сапогами. Жена перестала со мной здороваться по-человечески, а только спрашивала с порога: «Ну? Обул тебя твой Рафаэль?» Соседи делали ставки. Управдом интересовался, не пропишу ли я эти сапоги отдельным жильцом, раз уж они так долго прибывают.
И вот — свершилось.
Прихожу, а Кузьмич сияет. Весь светится, как самовар на Пасху. Достает из-под верстака пару. И — что вы думаете — красоты неописуемой! Блестят, скрипят музыкально, носок этакий щегольский. Загляденье. Я аж прослезился, честное слово.
Сел. Натянул. И — стоп.
Жмут. Не то что жмут — душат. Будто не сапоги, а два испанских сапога из инквизиции. Пальцы поджались, свернулись калачиком и просят пощады.
— Кузьмич, — говорю сквозь слезы, уже не художественные. — Малы. Убивают.
Он взял мою ногу в руки бережно, как хирург, повертел, поглядел. Нахмурился. И вдруг хлопнул себя по лбу.
— Батюшки. Так это ж не ваши!
— Как не мои?
— А так. Это Сидорова, портного с третьего этажа. А ваши-то… — он замялся, глянул в сторону, — ваши Сидоров носит.
Я сел обратно на табурет. Тихо сел.
— Зачем же, — спрашиваю кротко, — Сидоров носит мои сапоги?
— Так разнашивает же! — Кузьмич посмотрел на меня, как на дитя неразумное, даже с некоторой обидой за человечество. — У Сидорова нога твердая, привычная, он в момент любую кожу к делу приучит. А вы — я извиняюсь — человек конторский, нежный. Вам новье надеть — вы сотрете ноги в кровь и меня же, старика, проклянете. А так — придет Сидоров, снимет разношенные, тепленькие, и хоть на бал. И вы сидоровские тем часом обмягчаете. По-соседски. По-божески.
Я молчал. Я постигал.
— И давно, — говорю, — у вас такая… кооперация?
— Да лет пятнадцать, — махнул он рукой. — Весь дом друг дружке обувку обхаживает и не жалуется. Только вы один и волнуетесь. Нервный народ пошел.
Вышел я на улицу в своих старых, каши просящих. Иду. И тут — навстречу мне гражданин. Идет барином, сапоги на нем поют, носок щегольский, знакомый до боли носок.
Поравнялись.
— Сидоров? — спрашиваю обреченно.
— Сидоров, — говорит и улыбается счастливо. — А вы, стало быть, за сапожками? У Кузьмича? Ох и мастер. Художник! Я вам, между прочим, ваши уж третью неделю разнашиваю. Не извольте беспокоиться — душевно разнашиваю, с полной отдачей.
И пошел. В моих.
А я — в чьих-то. Дошел до дому — жмут. Не так, чтоб душат, но жмут. Снял, поглядел на клеймо изнутри.
«Управдому Тимофею Палычу», — было выведено химическим карандашом.
Вот с тех пор, граждане, я обувь заказываю только на два размера больше и никогда не спрашиваю, чьи. Целее будешь. И знаете — хожу. Разношу. По-соседски.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.