Наследник дома на Крестовой
В Пятигорске все знают дом на Крестовой горке.
Трехэтажный особняк из темного камня, с башенкой и коваными балконами, — он стоит над городом так, что из окон кофейни «Provence» на бульваре его видно в любую погоду. Даже в полдень дом кажется сумеречным. Будто над ним всегда чуть-чуть другое небо.
Хозяина зовут князем.
Не в шутку. Фамилия и вправду княжеская — из тех родов, что уцелели сквозь все эпохи, революции, войны, будто их кто-то обводил пальцем на карте и говорил: этих не трогать. Старики на лавочках у Лермонтовской галереи крестятся, когда речь о доме на Крестовой. Молодежь смеется. А потом все равно понижает голос.
Соня работала бариста в «Provence» и знала про князя ровно одно.
Когда он входит, в зале становится тихо.
Не от почтения. От чего-то другого — от того, что воздух будто густеет, и разговоры вязнут в нем, как мухи в меду. Она долго не могла подобрать этому слово. Потом подобрала: как перед грозой. Когда небо еще чистое, а в затылке уже ломит.
Его звали Даниил. Он приходил всегда в семь вечера, когда солнце садилось за Машук и заливало бульвар низким рыжим светом. Садился в угол. Заказывал двойной эспрессо без сахара и стакан воды. Воду не пил. Смотрел в окно на гору Крестовую, на свой темный дом, будто проверял — стоит ли еще.
Соне было двадцать четыре. Ему — не разобрать. Тридцать? Сорок? Лицо гладкое, а глаза старые. Темные, почти черные, с той усталостью, какая не от недосыпа, а от чего-то, что не спит вообще никогда.
— Вам не страшно тут работать одной по вечерам? — спросил он однажды.
Смена кончалась. За окном моросило, бульвар опустел, фонари в мокром асфальте расплылись желтыми кляксами.
— Нет, — сказала Соня. И, помолчав, добавила честно: — Страшно, когда вы уходите. Пока вы тут — почему-то нет.
Он посмотрел на нее долго.
— Это плохой признак, — сказал он тихо.
— Почему?
Он не ответил. Оставил на столе купюру втрое больше счета и ушел в дождь, не открыв зонта. Соня смотрела, как он поднимается по мокрой улице к своей горе — прямой, темный, и капли будто огибали его.
Любопытство — штука такая. Хуже кошки. Через неделю Соня поднялась на Крестовую сама.
Не к дому — просто прогуляться, соврала она себе. Вечер стоял теплый, цикады трещали в кустах, пахло разогретой за день хвоей и пылью. С горы весь Пятигорск лежал как на ладони: огни, купол цирка, темная лента Подкумка вдали, а за городом — Бештау, пять горбов на фоне гаснущего багрового неба.
Дом князя стоял за старой чугунной оградой. Ворота были открыты.
Она вошла. Понимала, что не надо. Вошла.
Сад зарос — розы одичали, разрослись, оплели беседку так, что она стала похожа на кокон. И среди этих роз, в плетеном кресле, сидел Даниил. А на коленях у него спала кошка — черная, старая, с седой мордой.
— Я знал, что ты придешь, — сказал он, не оборачиваясь. — Все приходят. Рано или поздно. Гора тянет.
— Что здесь? — спросила Соня. Голос звучал чужим. — Почему все вас боятся?
Он погладил кошку. Та даже не открыла глаз.
— Садись, — сказал он. — Раз пришла.
Она села на край скамейки. Между ними лежали три метра одичавших роз и что-то еще, чему по-прежнему не было названия.
— Мой род живет на этой горе двести лет, — начал Даниил, глядя на город внизу. — И все это время о нас говорят одно и то же. Что мы приносим несчастье. Что рядом с нами люди тают. Заболевают. Уходят. — Он усмехнулся невесело. — И знаешь, что самое паршивое? Это правда.
— Не верю, — сказала Соня. Хотя холодок уже полз под ребрами — мерзкий, тонкий.
— Прабабку сожгли бы, живи она на век раньше. Деда обходили за версту. Отец умер один — я держал его руку, и это было единственное прикосновение за последние десять лет его жизни. — Даниил говорил спокойно, и от спокойствия было страшнее, чем от слез. — Мы не приносим несчастье, Соня. Мы его забираем. С тех, кто рядом. Вытягиваем чужую беду — болезнь, тоску, черную полосу — на себя. Люди возле нас выздоравливают, богатеют, встают на ноги. А мы... — он развел руками, — а мы носим это в себе. Пока хватает сил. Оттого нас и сторонятся. Тело чует. Инстинкт орет: беги, тут смерть ходит кругами.
Соня смотрела на него. На город внизу — сияющий, живой, полный людей, которым, может, стало чуть легче оттого, что где-то на горе в темном доме сидит человек и держит их беду.
— Поэтому вы одни, — сказала она.
— Поэтому я один. — Он наконец повернулся к ней. В темноте его глаза блестели. — И поэтому тебе пора уходить. Пока ты чувствуешь возле меня покой — это не любовь, Соня. Это я. Я вытягиваю из тебя тревогу, и тебе кажется, что рядом со мной хорошо. Но за это платится цена. Всегда платится.
— Какая?
— Я старею быстрее. Устаю сильнее. И однажды не встану. — Он говорил ровно. — Каждый, о ком я забочусь, укорачивает мне жизнь. Отец знал это. Оттого и держал меня на расстоянии десять лет — чтобы не забирать мою беду в ответ. Чтобы я жил.
Соня встала. Прошла эти три метра сквозь дикие розы — шипы цеплялись за платье, царапали руки, но она шла. Остановилась перед ним. Черная кошка приоткрыла один глаз, оценила ее и снова уснула — приняла.
— А если я хочу забирать вашу беду в ответ? — спросила Соня. Сердце колотилось где-то в горле. — Если я согласна на цену?
— Ты не понимаешь, о чем...
— Понимаю. — Она опустилась на колени рядом с креслом, так что их лица оказались вровень. От него пахло кофе, дождем и теплым камнем нагретого за день дома. — Всю жизнь мне было тревожно, Даниил. Всегда. Просыпалась с этим, засыпала с этим. А рядом с вами — впервые тихо. И плевать, что это вы. Плевать на цену. Я хочу тишины. И хочу ее с вами.
Он смотрел на нее, и что-то ломалось в его лице — двести лет одиночества трещали, как лед по весне.
— Если я потянусь к тебе, — прошептал он, — я не смогу не забирать твою боль. Это как дышать. Я не умею иначе.
— А я научусь забирать твою, — ответила Соня. — Вдвоем — пополам. Может, так хватит на дольше.
Внизу зажглись все огни Пятигорска разом — вечер перевалил в ночь. Цикады смолкли. Над Бештау догорела последняя багровая полоса, и небо стало черным, глубоким, в крупных южных звездах.
Даниил поднял руку — медленно, будто она весила пуды, будто он двести лет не смел этого сделать, — и коснулся ее щеки. Теплой ладонью. Живой.
И Соня, впервые в жизни, не почувствовала под ребрами того холодка. Совсем. Ни капли.
— Ты дрожишь, — сказала она.
— Отвык, — сказал он. И притянул ее к себе через шипы, через розы, через двести лет.
Черная кошка спрыгнула с колен, потянулась и ушла в дом — деликатно, как уходят, оставляя двоих наедине.
А в кофейне «Provence» внизу, на бульваре, новая сменщица Сони удивленно смотрела на пустой угловой столик и не могла понять, отчего в зале сегодня так странно — не тихо, как всегда в семь вечера, а живо, шумно, тепло. Будто гроза, что копилась над городом двести лет, наконец прошла стороной.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.