Мертвая нота
Пианино не умеет врать. Врут люди — а инструмент только повторяет за ними, честно и глупо, как эхо.
Меня зовут Аркадий Тенета. Сорок один год я настраиваю чужие «Красные Октябри», «Аккорды» и редкие немецкие «Блютнеры» по всему Пскову. Профессия скучная. Зато уши — как у летучей мыши.
Провизор ловит подделку в рецепте по нажиму пера. Я ловлю чужую ложь по звуку. Посадите меня спиной к клавиатуре, сыграйте гамму — скажу, кто играл: злой человек или усталый, была ли форточка открыта, стоит ли на крышке ваза с водой.
За два дня до того, как Виктор Гронский пересчитал ступеньки собственного подъезда, я был у него дома.
Третий этаж, Октябрьский проспект, старый купеческий дом с лепниной, облезшей до дранки. Лестница пахла кошками и мастикой; на площадке между этажами всегда сидел рыжий кот домоуправа и глядел на всех с брезгливостью налогового инспектора.
Пианино у Гронских — «Ласточка», сорок девятого года, звук как у простуженного дьячка. Виктор преподавал в музыкальной школе, ученики шли к нему на дом, и инструмент он гонял нещадно.
В тот день я нашел беду.
Молоточек на «ре-бемоль» малой октавы треснул. Войлок стерся до дерева, и клавиша давала не ноту — а глухой деревянный стук. Тюк. Как палкой по пустому чемодану.
— Виктор Палыч, — сказал я, — «ре-бемоль» у вас мертвый. Молоточек менять. Раньше пятницы войлок не привезут.
Он поморщился, махнул рукой. Мол, потом. Дал трешку за осмотр, налил мне чаю — жидкого, с плавающей чаинкой, — и я ушел. Впрочем, чай у него всегда был дрянной, даже когда горячий.
Через два дня Виктора не стало.
Нашли его утром у подножия лестницы. Врач сказал — сердце, потом падение. Пятьдесят три года, курил как паровоз, все сходилось. Хоронили тихо.
А через неделю ко мне пришел следователь. Молодой, Сомов, с блокнотом и вечным насморком.
— Вы настраивали инструмент покойного. Скажите — он играл в вечер смерти? Соседи снизу, Кузнецовы, показывают: около девяти вечера слышали, как Гронский играл. Ноктюрн. Жена, Лидия Андреевна, подтверждает — он сел за пианино после ужина, она вышла в аптеку, вернулась, а он уже... на лестнице.
— Какой ноктюрн? — спросил я. Просто из вредности.
Сомов заглянул в блокнот.
— Кузнецова говорит — тот самый, печальный, до-диез минор. Шопен. Она его теперь на всех похоронах слышит, до мурашек.
Я поставил чашку.
Что-то во мне дернулось — коротко, как рыба на крючке.
Ноктюрн до-диез минор. Посмертный, тот самый. Я его знаю до последней шестнадцатой. И знаю, что в средней части, там, где мелодия разгоняется и левая рука уходит вниз, есть проходящая нота.
Ре-бемоль малой октавы.
Мертвая клавиша.
— Не мог он ее сыграть, — сказал я вслух.
Сомов сначала не понял. Он вообще шел по другому следу — по жильцу. У Гронских комнату снимал студент Пашка, лохматый парень с гитарой, и Пашка задолжал за три месяца. В тот вечер сосед видел, как Пашка сбегал по лестнице весь белый. Отличный подозреваемый: мотив, ссора из-за денег, толчок в спину — и готово.
Только Пашка тут был ни при чем. Он бежал белый, потому что нашел тело и струсил вызывать милицию — сам под подпиской, условка за драку. Испугался, что повесят. Спрятался у подруги. Дурак, но не убийца.
А вот ноктюрн...
— Товарищ Сомов. Возьмите меня в ту квартиру. На десять минут.
Квартира еще стояла опечатанная. Пахло валокордином и остывшей пылью. «Ласточка» — на месте, у стены. Лидия Андреевна тоже пришла — бледная, в черном платке, держалась за спинку стула так, что косточки побелели.
Я поднял крышку. Сел. И заиграл ноктюрн — до того самого места.
Мелодия пошла вниз, левая рука потянулась к «ре-бемоль», палец нажал —
Тюк.
Деревянный стук. Как палкой по чемодану. Мертвая нота, глухая, стыдная посреди Шопена.
— Слышите? — сказал я. — Так звучало это пианино в тот вечер. Так оно звучало и за два дня до — когда я сюда приходил. Молоточек треснул, войлока нет. Живой человек, играя в девять вечера, услышал бы вот этот тюк. Кузнецовы снизу услышали бы. Но они клянутся, что слышали чистый ноктюрн. Печальный, до мурашек.
Сомов молчал.
— Значит, играло не пианино, — сказал я. — Играл магнитофон. Запись. Сделанная раньше, когда молоточек был еще цел. Кто-то поставил бобину, вывел звук на форточку погромче — чтобы соседи услышали и запомнили: в девять вечера Гронский жив и играет.
Я закрыл крышку.
— А Виктор Палыч к девяти уже часа два как лежал внизу.
Магнитофон нашли на антресолях. «Астра», бобинник, а на нем — та самая запись: Виктор играет ноктюрн, чисто, красиво, ре-бемоль поет как надо. Записано весной, когда инструмент был здоров. Сама же Лидия весной и уговорила мужа записать любимый ноктюрн «для потомков».
Она не выдержала на втором часу допроса.
Виктор узнал про Родиона — инженера из домоуправления, к которому Лидия «бегала в аптеку» через день. Была ссора. На лестнице. Она не хотела — так она говорила, — просто оттолкнула. А он полетел вниз, все двадцать две ступеньки, и внизу уже не дышал.
И тогда — не в панике, нет, а очень аккуратно — она вспомнила про бобину. Поставила. Открыла форточку. Сходила «в аптеку», чтобы ее видели соседи. Вернулась и «обнаружила».
Идеально. Если бы не молоточек.
— Как вы вообще запомнили, что клавиша сломана? — спросил меня потом Сомов на улице, шмыгая носом.
Я пожал плечами.
— Это вы запоминаете лица. А я — ноты. Мертвую клавишу забыть нельзя, товарищ Сомов. Она стучит.
Рыжий кот на площадке проводил нас взглядом налогового инспектора. Кажется, он все знал еще неделю назад. Коты вообще знают. Просто, как и пианино, не умеют врать — но и рассказывать не спешат.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.