Cuentos Nocturnos 4 sep, 17:58

Кто заводит чужие часы

Часы не врут. Врут люди, которые их заводят.

Это я усвоил лет за сорок. Меня зовут Марк Генрихович, я часовщик. Мастерская моя — щель между аптекой и парикмахерской на Пролетарской, в Калининграде, в доме, который немцы строили еще под другим именем города. Чиню я в основном немецкое же и старое: «Юнгханс», «Кинцле», настенные ходики, напольные шкафы с боем, кукушек, переживших две страны и не заметивших разницы.

Человек за столько лет притупляется к людям. А к часам — обостряется. Я по остановившимся стрелкам читаю, как иные по губам. Стали в три пополудни, а пружина полна — значит, уронили. Стали ночью, маятник в саже — значит, печку рядом топили, дом старый. Часы — свидетель, который не умеет соврать. Он может только молчать. Но если умеешь слушать молчание, оно болтливо.

Началось все с Герды Августовны.

Старушка с Литовского вала, божий одуванчик, приносила мне свои напольные «Кинцле» раз в год — почистить. В тот раз пришла не сама, принесла соседка. Герда Августовна, сказала, преставилась. Тихо, во сне. А часы вот стоят, наследники просили в порядок привести, продавать будут.

Я открыл заднюю крышку. И что-то мне не легло.

Часы стояли на без двадцати четыре. Пружина — полная. Полная, понимаете? Такие часы ходят восемь суток на одном заводе. Если бы они просто «встали, потому что бабушка умерла и некому заводить», — они бы разрядились до конца, до нуля, до полного покоя пружины. А тут — завод почти свежий, а стрелки замерли. Значит, их остановили руками. Кто-то прижал маятник и остановил ход. Специально. На без двадцати четыре.

Я тогда не придал. Мало ли.

Через две недели — вторые. Старик Ковальчук с Октябрьской, коллекционировал каминные бронзовые. Умер. Дочь принесла одни, самые ценные, «на память почистить». Стоят.

На без двадцати четыре.

Пружина — полная.

Вот тут у меня под ребрами и завозилось. Мерзко так, холодно, будто проглотил льдинку и она не тает.

Я человек не сыщицкий. Но цифры — моя профессия, а цифры повторяться просто так не любят. Двое стариков, оба с ценными часами, оба недавно умерли «тихо», и оба механизма кто-то остановил чужой рукой на одном и том же времени. Будто расписался. Будто клеймо поставил.

Я стал вспоминать. И вспомнил третье — самое раннее, еще зимой. Эмма Богдановна с Барнаульской, жива-здорова, приносила ходики с боем: «Маркуша, ко мне приходил такой обходительный юноша из фонда, реставрируют старинные часы бесплатно, для музея переписывают. Осмотрел, похвалил, обещал вернуться». Я тогда только хмыкнул: фонд, музей, знаем мы эти фонды.

Обходительный юноша.

И вот — он входит.

В мою мастерскую, в четверг, под вечер. Дождь по стеклу, фонарь на Пролетарской мигает желтым, как больной. Молодой, лет тридцати, в хорошем плаще, руки чистые, ногти подстрижены — а глаза пустые, как у манекена в витрине напротив. Улыбается ровно.

— Здравствуйте. Я из фонда сохранения городского часового наследия. Мы составляем реестр ценных механизмов у частных владельцев. Не подскажете, у кого из ваших клиентов есть по-настоящему дорогие экземпляры? Мы бы хотели предложить бесплатную реставрацию.

Лед под ребрами стал колючим.

Я — часовщик. Я всех держу в тетради. Кто, что, где живет. У меня в клеенчатой тетрадке — вся стариковская Калининградская область с дорогими механизмами и одинокими вечерами.

— Отчего же, — говорю, и сам слышу, как чужим стал голос. — Есть у меня одна дама, Эмма Богдановна, Барнаульская, четыре. У нее «Кинцле» с боем, музейная вещь. Записать адрес?

Он заулыбался чуть шире.

— Будьте так любезны.

Я записал ему адрес. На бумажке. И проводил до двери. И запер за ним.

А потом сел, и меня начало потрясывать.

Потому что Барнаульская, четыре — это НЕ Эммы Богдановны адрес. Эмма Богдановна живет на Барнаульской, четыре, но в квартире у нее уже неделю живу не она, а мой племянник с женой, потому что старушку я, испугавшись за нее, еще после вторых часов уговорил перебраться к дочери в Светлогорск. А в квартире идет ремонт, и по вечерам там сидит здоровенный, как шкаф, Толик со своей бригадой.

Я дал убийце адрес, где его ждут четверо мужиков с монтировками.

И позвонил Толику. И в полицию.

Он пришел туда в десять вечера. С отверткой и стеклорезом «для реставрации». Открыл своим — замок он, оказывается, еще в первый визит к Эмме Богдановне подготовил. Вошел в темную прихожую, ласково позвал: «Эмма Богдановна, это из фонда...» — и включил свет, а там Толик.

Ложный след, к слову, повел следствие сперва совсем в другую сторону — на скупщика антиквариата с рынка, потому что все проданные наследниками часы всплывали у него. Но скупщик был чист: он покупал честно, у настоящих наследников, уже после. А юноша из «фонда» работал раньше: приходил под видом реставратора, высматривал, где ценное и одиноко, а после возвращался. Убивал он тихо — так тихо, что врачи писали «сердце». И останавливал часы. Зачем? Следователь спросил его на допросе. Тот пожал плечами и сказал странное: «Чтобы у них остановилось. Чтоб не тикало над ухом, пока я работаю». Псих. Ему тиканье мешало. Оттого и на без двадцати четыре — просто на первое попавшееся, куда рука легла прижать маятник.

Он и не знал, что каждая остановленная стрелка — подпись. Что мертвый механизм с полной пружиной кричит громче любого свидетеля: меня остановили руками.

Часы не врут.

Врут люди, которые их заводят. А тот, кто чужие часы ОСТАНАВЛИВАЕТ, — врет громче всех, только сам этого не слышит.

Эмма Богдановна вернулась из Светлогорска через месяц. Принесла мне свои «Кинцле» — почистить. Я завел их до отказа, до тугой, живой пружины, и мы слушали, как они бьют. Полный, честный, восьмидневный ход.

Над ухом мурлыкал ее серый кот, которого она всюду возит в корзинке. Единственный, кто в тот вечер на Барнаульской, четыре, был бы по-настоящему рад гостю. Кот людей не делит на честных и нет. А зря.

1x
Cargando comentarios...
Loading related items...

"Escribes para cambiar el mundo." — James Baldwin