Кто закрывает Крытый последним
Саратовский Крытый рынок — красавец. Тысяча девятьсот шестнадцатого года, своды под самое небо, лепнина, огромные окна. Днем тут не протолкнуться: зелень с рынка пахнет так, что слюна течет, зазывалы орут, тетки-мясничихи рубят кости так, что весь павильон вздрагивает. Улица Чапаева за стеной, трамвай дребезжит, с Волги тянет ветром.
А ночью — другое место.
Погасят свет, опустят жалюзи с лязгом, разойдется народ — и остаешься ты один под этими сводами. Я — Пал Палыч, сторож ночной. Со мной чай в старом подстаканнике (люблю крепкий, до черноты), кроссворд из «Аргументов» и приемник, который сам себе играет тихонько. Трамвайные билетики еще собираю — счастливые, где сумма первых трех цифр равна сумме последних. Смешное хобби для старика, знаю. А мне в радость.
Ночью Крытый гулкий. Капает где-то вода, скрипит железо, под потолком возятся голуби. Идешь с фонарем между пустых прилавков, а эхо шагов тебя обгоняет и ждет за поворотом.
Есть у нас в дальних рядах мясник. Аскольд. Здоровенный, румяный, улыбчивый — руки как лопаты, а глаза добрые-добрые, до того добрые, что мне отчего-то не по себе. Уходит он всегда последним. Позже даже меня, кажется.
И повадился Аскольд приезжих привечать.
Знаете, сколько на вокзале народу мыкается — парни молодые, из деревень, из общаг, работу ищут, ночлега нет. Аскольд такого приметит, подойдет, обнимет за плечи: «Что, брат, голодный? Пойдем, накормлю. И работа есть — туши таскать, живьем заработаешь, еще и переночуешь в подсобке». Парень и рад — куда ему деваться.
Уйдут вдвоем в дальние ряды.
А наутро парня нет. «Уехал, — Аскольд рукой машет. — Непутевый, аванс взял и сгинул». И такое — не в первый раз. И не во второй.
Я считать не умею так, как надо бы. Но заметил простую штуку: мяса у Аскольда всегда навалом. Дешево. Свежайшего. Другие мясники жалуются — поставок нет, цены скачут, — а у него прилавок ломится. Круглый год. И берут у него охотно: вкусное, говорят, мясо, необычное, нежное.
В ту ночь я делал обход и услышал в дальних рядах голоса. Заглянул из-за колонны.
Аскольд стоял под единственной лампой, а рядом — паренек, худенький, с вокзальным рюкзачком. Аскольд ему что-то ласково говорил, наливал из фляжки. Приемник у него на прилавке хрипел сквозь помехи, и я узнал мотив — Наутилус, старый:
Скованные одной цепью,
связанные одной целью…
Паренек выпил, качнулся, заулыбался пьяно. А Аскольд все приобнимал его за плечи, вел в глубь павильона, к своей подсобке, за тяжелую железную дверь, откуда тянуло холодом рефрижератора и еще чем-то — сладковатым, тошным, знакомым каждому, кто хоть раз был на бойне.
Паренек оступился. Аскольд его подхватил — бережно, как отец. И на миг поднял голову. Посмотрел прямо на мою колонну.
Улыбнулся.
Добрыми-добрыми глазами.
— Пал Палыч, — позвал ласково, не повышая голоса, и от этой ласки у меня ноги приросли к полу. — А ты чего не спишь? Иди сюда, чайку налью. У меня и к чаю есть. Свеженькое.
Дверь рефрижератора за его спиной была приоткрыта. Внутри, на крюках, что-то висело в темноте — рядами, длинными рядами, и не все оно было похоже на говяжьи туши. Я не всматривался. Не хотел всматриваться. Но одно я разглядел — там, где кончались туши, у самой дальней стены, висел вокзальный рюкзачок. Еще один. Не этого паренька. Другой.
— Иди, иди, — повторил Аскольд, и шагнул из-под лампы в темноту прохода, ко мне, и половицы под ним не скрипнули, хотя весу в нем пудов восемь. — Что ж ты, сосед. Я ж по-доброму.
Приемник допевал про цепь.
Я стоял между ним и жалюзи, за которыми — улица Чапаева, трамвай, живой ночной город. Далеко. Между нами — только пустые прилавки да гулкое эхо, которое теперь несло ко мне его тихие, ласковые шаги.
Один. Другой. Ближе.
А чай в подстаканнике у меня в руке все стыл, стыл, и я подумал глупое, стариковское: не допил.
И, кажется, уже не допью.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.