Каблук снашивается влево
Обувь врет реже, чем лицо. Лицо мажут улыбкой, а каблук — нельзя. Он стирается ровно так, как ты ставишь ногу, и переучиться уже не может.
Зовут меня Аркадий Львович. Я чиню обувь у Серпуховской заставы, в Подольске, сорок один год — в одной и той же дощатой будке, зажатой между гастрономом и парикмахерской «Чайка». Весь квартал знаю по подошвам. Инженера Свиридова с третьего этажа — по правому каблуку, стоптанному внутрь: плоскостопие, косолапит бедняга. Почтальоншу Нюру — по набойкам, которые она снашивает за месяц, потому что не ходит, а летает. Участкового Гриценко — по скрипу: он новые сапоги не разнашивает, а мучает.
Ноги честнее людей. Запомните это.
В тот октябрь у нас в девятом доме убили Полину Матвеевну. Вдова. Тихая, как вода в закрытой бочке. Пенсию получала третьего числа, а четвертого к ней уже пришли. Днем. Средь бела дня кто-то поднялся на второй этаж, позвонил, и она открыла. Ушел этот кто-то со сберкнижкой и золотыми сережками-калачиками, которые она носила еще с войны.
Соседка снизу, Зинаида, божилась следователю: приходил мужчина, вежливый, руки в перчатках. Представился из горгаза — колонку, дескать, проверять, по стояку утечка. Полина впустила. А через полчаса — ни звука. Ни колонки, ни горгаза, ни человека. Только дверь нараспашку да опрокинутый стул.
Милиция взяла бродягу. Был у нас такой — Сема, ночевал в котельной, побирался у гастронома. Взяли его быстро, для отчета. Дескать, бездомный, деньги нужны, вот и все. Ясное дело.
Оно бы и мне ясное. Если бы не одно.
Я Семины ботинки знал. Латал их дважды. Стоптаны ровно, по-стариковски: человек, который никуда не спешит, потому что спешить ему больше некуда. Такие ноги дом не грабят. Такие ноги стоят в очереди за хлебом и думают, дадут или нет.
А тот, кто приходил к Полине, ходил иначе. Я это понял из Зинаидиных слов, хотя она сама не поняла, что сказала.
«Шаркал он, — говорит. — Будто левую ногу чуток подволакивал. И цокал — как подковкой по кафелю, тук-тук, аж в моей кухне слыхать было».
Вот тут у меня под ребрами и завозилось. Мерзко так, холодно.
Подволакивал левую. Цокал подковкой.
Человек, который снашивает левый каблук наружу, ставит стопу на внешнее ребро — заваливается влево при каждом шаге. Редкая походка. За сорок один год я таких встречал, может, троих. А чтоб у такого еще и металлическая подковка на левом — это уж совсем узкий круг.
Один человек. Всего один во всем квартале.
Я ему сам ставил ту подковку. Месяц назад. Прибил на левый каблук — правый еще держал, а левый он снашивал вдвое быстрее, потому и просил укрепить. Я еще пошутил: «Вы, батенька, вокруг своей оси ходите». А он улыбнулся так, ровно.
Валентин. Валет, как звали его во дворе.
Тихий, приличный. Собирал утиль — тряпье, бутылки, старые кастрюли; ходил по квартирам, стучался, спрашивал ласково. Его пускали. Своего пускают. Кто утильщика испугается? Он и в горгаз мог представиться, и в собес — язык подвешен, лицо доброе, руки в перчатках даже летом.
В перчатках. Летом.
Я тогда, месяц назад, не подумал. А теперь думал только об этом.
Весь вечер сидел в будке и не мог взяться за работу. Стемнело рано. Фонарь у гастронома мигал — контакт где-то отходил, — и от этого тени на стене дергались, будто кто ходит. Кофе я себе налил из термоса. Остыл кофе. Впрочем, он и горячим был не лучше.
Пойти в милицию? С чем? «Товарищ следователь, у убийцы левый каблук снашивается наружу»? Меня бы самого проверили — не заговариваюсь ли.
А бродяга Сема сидел в камере. За чужое.
Я уже собрался запирать будку, когда услышал.
Тук. Пауза. Тук-тук.
Подковка по асфальту. И шаг с завалом влево.
Валет вышел из-за угла парикмахерской — не спеша, руки в карманах. Остановился у моего окошка. Улыбнулся ровно, как тогда.
— Аркадий Львович, — говорит. — Заработался. Свет один во всей заставе.
— Бывает, — отвечаю. А у самого в горле сухо.
— Подковка отскочила, — говорит он и ногу на приступок ставит. Левую. — Поправишь по-соседски? Я заплачу.
И смотрит. Не на подковку смотрит — на меня.
Я взял его ботинок в руки. Тяжелый, добротный, ношеный. Подковка держалась крепко, никуда не отскакивала — я это сразу почуял пальцами. Соврал он. Пришел не за подковкой.
Пришел проверить, что я знаю.
И тогда я сделал единственное, что умею делать хорошо. Я стал говорить про обувь. Долго, нудно, со вкусом — про кожу, про рант, про то, как в тридцатые шили колодки. Заговаривал ему зубы, а сам стучал молоточком по подковке — тук, тук, ровно, громко, чтоб на весь пустой квартал.
Потому что я знал: в это время мимо, по расписанию, скрипя новыми сапогами, идет с обхода участковый Гриценко. Каждый вечер, минута в минуту. Ноги честнее людей, я же говорил.
Скрип я услышал раньше, чем Валет.
— Гриценко! — крикнул я в темноту, не вставая. — Иди сюда, тут человек с горгаза! Тот самый, про которого Зинаида из девятого рассказывала!
Валет дернулся. Рванул было в темноту — влево, конечно, как всегда, всем телом влево, — да только на завалившейся стопе далеко не убежишь. Гриценко нагнал его у гастронома, под мигающим фонарем.
Сережки-калачики нашли у Валета дома, в жестянке из-под чая, вместе с чужими сберкнижками — семь штук. Семь дверей, которые открыли своему, приличному, доброму человеку в перчатках.
Сему отпустили. Он потом заходил, благодарил, топтался в дверях. Я ему набойки поставил бесплатно. Не за спасибо — просто ботинки у него были совсем никудышные, а человек, оказалось, ни при чем.
Лицо, товарищи, врет. А каблук — нет. Каблук всегда идет туда, куда ты на самом деле идешь. Даже если сам этого еще не знаешь.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.