Иконописец из Спасо-Евфимиева
В Суздале август пахнет травой, церковным воском и яблоками из монастырского сада. Я живу здесь четырнадцатый год — приехал из Загорска после развода, снял комнату у бабки Зины на Ленина, да так и остался. Работаю при Спасо-Евфимиевом монастыре. Реставрирую иконы.
Профессия редкая. В Суздале нас, реставраторов, человек шесть. Все знают друг друга по имени и по запаху скипидара, которым от нас разит, как от стариков-аптекарей. У меня свой кабинет — узкий, длинный, с одним окном на крепостную стену. Зимой холодно, летом душно. Привык.
Люблю старые лица. Те, что писали в семнадцатом, восемнадцатом веке. У них в глазах что-то понимающее. Современные иконы — глянец, штамп. А старые — смотрят. Иногда я ловлю себя на том, что говорю с ними. С Богоматерью особенно. «Ну что, опять у тебя левое веко облупилось. Сейчас починим, родная».
Жена когда-то сказала: ты с куском дерева как с живым. Я тогда промолчал. А чего отвечать. Кусок дерева — он же не виноват, что я его понимаю лучше людей.
Из дома до монастыря двадцать минут пешком. Иду по Кремлевской, мимо Ризоположенского, сворачиваю у деревянной церкви Бориса и Глеба, спускаюсь к Каменке. Каменка — речка, узкая, с заросшими берегами. Летом в ней мальчишки купаются. Зимой я хожу по льду — короче выходит.
В тот август привезли икону. Не из местных храмов — частная находка. Какой-то мужик из Кемерова нашел на чердаке у умершей тетки и сдал перекупу, а тот — нам. Восемнадцатый век, северное письмо, «Сошествие во ад». Темная, тяжелая.
Я ее разворачивал часа полтора. Слой за слоем — газета «Правда» семьдесят восьмого, тряпки, промасленная бумага. Прятали наспех. Под последним слоем — записка. Карандашом, корявыми буквами: «Не вешать. Сжечь».
Я записку отложил. Закурил. Подошел к окну.
Каменка серебрилась.
Продолжил работу.
Икона дышала пылью и чем-то еще. Сладковатым. Я списал на старое масло — иногда олифа из позднего слоя так пахнет, особенно если ее льняным разбавляли.
К вечеру снял верхний слой записи. И увидел: под Христом, выводящим Адама из ада, чьей-то кистью — поздней, грубой — были дописаны фигурки. Маленькие. Детские. Шесть штук. Стояли в углу, держались за руки. Лица замазаны темно-коричневым. У одной — белое пятно на месте глаза.
Я положил пинцет. Вышел во двор. Сел на лавочку у северной стены.
Из радио сторожа, дядьки Сереги, доносилось:
«Под небом голубым есть город золотой,
С прозрачными воротами и яркою звездой...»
«Гребенщиков, — крикнул дядька Серега. — Душу выворачивает, зараза».
Я кивнул.
К ночи остался в мастерской. Дома все равно никто не ждал. Открыл архив монастыря — у меня доступ есть, я членом совета числюсь. Стал искать историю иконы.
Числилась в селе Кулебяки — Новокузнецкая область. Село стояло до семидесятых, потом всех расселили в поселок при шахте. Церковь разобрали. Но в шестьдесят девятом, перед тем как разобрать, при доме настоятеля жил его племянник. Сирота. С шестьдесят девятого по семьдесят восьмой в окрестных деревнях пропали шесть детей. Дело закрыли как несчастные случаи — все шестеро якобы утонули в шахтных карьерах. Тел не нашли.
Племянник уехал в Новокузнецк в семьдесят восьмом. Икону, видимо, увез с собой.
Я закрыл архив.
Подошел к иконе.
Фигурок было уже семь.
Седьмая стояла чуть в стороне. Маленькая, в свитере с оленями — таких в шестидесятые вязали в каждом селе. Лицо еще не замазано.
Лицо было мое.
Я моргнул. Свет качнулся. В мастерской было тихо так, как бывает только в Суздале, в монастырских стенах, в три ночи, — гулкая тишина, в которой даже мысли скрипят, как половицы.
Я взял растворитель. Хотел стереть. Кисть в руке дрогнула.
Под фигурками, в самом низу доски, проступали еще чьи-то — едва видные, протравленные временем. Я наклонился ближе.
Их было много. Очень много.
И места еще хватало.
Я положил кисть. Записал в журнал: «Икона требует повторной экспертизы. Доступ ограничить». Запер кабинет.
Дошел до дома. Бабка Зина не спала — кашляла на кухне. Я разделся, лег.
Под утро мне снилось село. И детский свитер с оленями. И чей-то голос — спокойный, домашний, профессорский — говорил: «Не вешать. Сжечь».
Я проснулся в холодном поту. На груди у меня лежала кисть. Тонкая, колонковая. Моя любимая. На щетине — темно-коричневая краска.
Я ее в мастерской оставил. Точно оставил.
За окном пел петух. В Суздале было утро.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.