Гараж в конце ряда
Сторожу я гаражи. Гаражно-строительный кооператив «Сигнал», Одинцовский район, за платформой, где кончается поселок и начинается лес. Двести железных коробок в шесть рядов, ворота крашены суриком, у каждого хозяина свой навесной замок и своя жизнь за створками. Люди думают, гараж — это где машина. Дудки. Гараж — это где мужик прячется. От жены, от начальства, от самого себя. Я за двенадцать лет насмотрелся.
Будка моя у въезда. Чайник, плитка, радио «Океан», топчан. Пальма — собака, дворняга рыжая, умнее иных людей. Чифир варю крепкий, аж ложка стоит, — иначе ночь не высидишь. «Завтрак туриста» ем прямо из банки, холодный; горячий-то и не вкуснее. Зимой тут красиво: сосны в снегу, фонарь один на весь кооператив, и тишина такая, что слышно, как снег на провода садится.
Рядом, за оврагом, — пионерлагерь «Березка». Летом оттуда музыка, горн, визг пацанья. Хорошо. Живое.
Хозяина крайнего гаража в третьем ряду я толком и не знал. Тихий. Вежливый. Здоровался всегда за руку — рука сухая, крепкая, будто он ей железо гнет. Работал где-то на конюшне, что ли, — от него лошадью пахло и еще чем-то, кислым. Приезжал по ночам. Свет у него в гараже горел до утра — из-под ворот полоска, желтая, через весь снег.
Иногда он был не один. Привезет пацаненка на мотоцикле — из «Березки», видать, соседний. «Племяш, — скажет, — покатать обещал». И в гараж. А наутро — один уезжает.
Я и не думал ничего. Ну мало ли. Дядька племянника катает.
Потом из лагеря пропал мальчишка. Потом еще. По области зашумели: пацаны из-под Москвы исчезают, милиция сбилась с ног, родители по лесу цепью ходят, зовут. Нашли одного — весной, в овраге, за нашим кооперативом. Больше я про это рассказывать не буду. Не могу.
В ту ночь Пальма взбесилась. Скулила, рвалась с цепи, смотрела в сторону третьего ряда и выла — тонко, по-щенячьи, хоть ей десять лет. Я плюнул, взял фонарь, пошел глянуть.
У крайнего гаража свет горел. И тихо-тихо, сквозь железо, — детский плач. Или мне показалось. Радио у меня в будке орало на весь кооператив, Чайф, я забыл приглушить:
«Ой-йо, никого не жалко, никого —
Ни тебя, ни меня, ни его…»
Я постучал. Замок на воротах болтался открытый.
— Хозяин! — говорю. — Живой? У тебя там…
Ворота отъехали. Он стоял в проеме, в резиновом фартуке поверх спецовки, и вытирал руки ветошью. За спиной — лампа, верстак, на верстаке что-то накрыто брезентом. Пахнуло изнутри — лошадью, кислым и еще тем сладковатым запахом, от которого у меня в глазах потемнело.
— Чего тебе, сторож, — сказал он ласково. Так ласково, что у Пальмы за спиной шерсть встала дыбом.
— Плакал вроде кто, — говорю. А сам смотрю на брезент. И на его руки. Руки чистые уже, а под ногтями — темное.
Он проследил мой взгляд. И улыбнулся.
— Кот, — говорит. — Приблудный кот орет. Хочешь — зайди, глянь.
И шагнул в сторону. Пропуская. Приглашая. В теплую желтую темноту, где верстак и брезент.
Я на своем веку ошибался часто. Но тут — как отрезало. Понял: зайду — и второй раз меня уже никто не пригласит. Никуда.
— Да ну, — говорю, и голос чужой. — Кот и кот. Пойду я. Смена.
Попятился. Он смотрел мне вслед, не мигая, и ветошь мял в кулаке. А из радио, из будки, через весь снежный двор, пел Чайф — про то, что никого не жалко.
Пальму я той ночью впервые за десять лет отвязал и завел в будку. Мы вдвоем и сидели, спина к спине, до гудка первой электрички.
Наутро гараж в третьем ряду стоял открытый. Пустой. Верстак вымыт, брезента нет, замок висит на воротах, будто хозяин вышел на минуту. Он так и не вернулся — ни в ту ночь, ни после. А недели через две к нам приехала милиция, много, и все про него спрашивали. Я рассказал. Про свет, про мотоцикл, про племяшей.
Не рассказал только одного.
Что он звал меня зайти. И что я до сих пор просыпаюсь в четыре утра — от того, что кто-то у будки тихо, вежливо стучит и ласковым голосом зовет посмотреть на кота.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.