Доктор Сорокин едет на вызов (рассказ в духе Чехова)

Continuación creativa de un clásico

Esta es una fantasía artística inspirada en «Рассказы (в стиле А. П. Чехова)» de Антон Павлович Чехов. ¿Cómo habría continuado la historia si el autor hubiera decidido extenderla?

Extracto original

Какая прекрасная сегодня погода! «Возьму ли я за ясный день жемчуг или возьму я этот день за ясный жемчуг?» — черт знает что, а хорошо жить на свете, господа! Надо, господа, дело делать. Надо дело делать! («Моя жизнь» / характерная чеховская интонация)

— Антон Павлович Чехов, «Рассказы (в стиле А. П. Чехова)»

Continuación

Снег шел третьи сутки, и дорога пропала. Доктор Сорокин сидел в санях, укутанный до самого носа в тулуп, и думал о том, что за двадцать два года уездной службы он так и не привык к этой русской зиме — к ее равнодушию, к ее бескрайности, к тому, как она заметает все живое и неживое с одинаковым прилежанием.

Возница, мужик с заиндевелой бородой, молчал. Лошаденка шла шагом, понуро, и колокольчик под дугой уже не звенел, а как-то устало всхлипывал.

— Далеко еще? — спросил доктор.

— Версты три. Може, четыре.

«Може, четыре». За двадцать два года он выучил наизусть это крестьянское «може». В нем помещалась вся Россия — с ее дорогами, которые никуда не ведут, с ее болезнями, которые лечат заговором и баней, с ее терпением, похожим на смерть.

Вызвали к учительнице. Молодая, писали в записке, воспаление легких, третий день жар. Школа в Гнилушках — Сорокин знал ее: холодная изба, одно окно заткнуто подушкой, печь дымит. Он там был прошлой весной, лечил сторожа от рожи.

Приехали затемно.

Изба была маленькая, вросшая в сугроб по самые окна. В окне желтел огонек — слабый, будто и ему было холодно. Доктор вылез из саней, разминая затекшие ноги, и ему вдруг до того не захотелось входить, до того захотелось остаться тут, на морозе, под этим равнодушным, бесконечно сыплющимся снегом, что он даже устыдился.

В сенях пахло мокрым тулупом и мышами.

Учительница лежала на узкой койке у печи. Совсем молоденькая — лет двадцати, не больше. Лицо горело нехорошим румянцем, губы потрескались, и она дышала часто, со свистом, как загнанная птица. Над ней, сгорбившись, сидела старуха сторожиха и держала на ее лбу тряпку.

— Давно ли слегла? — спросил Сорокин, снимая тулуп.

— Да уж четвертый день, батюшка. Все на ногах была, детишек учила, а потом как свалилась. Мы уж и малинкой ее, и салом гусиным грудь терли...

Доктор не слушал. Он приложил трубку к горячей, худенькой спине и слушал другое — то, что говорило ему легкое больной. И легкое говорило нехорошо. Говорило тихо, хрипло, и доктор, слушая, хмурился все больше.

Он выпрямился.

Поздно. Он понял это сразу, по этому свисту, по синеве под ногтями, по тому особенному, нездешнему блеску в глазах. Поздно было уже, может, вчера. А может, в тот день, когда вместо доктора ее лечили гусиным салом. А может, и еще раньше — в тот день, когда ее, девочку с дипломом, послали сюда, в Гнилушки, в холодную избу, учить чужих детей за восемь рублей в месяц.

— Доктор, — вдруг прошептала больная и открыла глаза. Ясные, лихорадочные. — Доктор, я ведь поправлюсь? Мне нельзя... у меня завтра диктант. Дети ждут.

Сорокин смотрел на нее и молчал. В горле стоял ком — большой, глупый, непрофессиональный ком, какого у него не бывало уже лет пятнадцать.

— Поправитесь, — сказал он наконец. — Непременно поправитесь. Только лежите. И никаких диктантов.

Она улыбнулась. И закрыла глаза, успокоенная.

Он просидел у нее до света. Делал, что мог, — а мог он немного. Ставил банки, давал порошки, которым сам не верил. Старуха дремала в углу, свесив голову. За окном все сыпал и сыпал снег, ровный, бесконечный, и в этой его ровности было что-то невыносимое.

Под утро больной стало легче. Это бывает. Это самое обманчивое, что есть в его ремесле, — вот это предрассветное «легче», которому так радуются родные и которого так боятся врачи.

Она умерла в девятом часу. Тихо. Просто перестала дышать — так же естественно, как гаснет лампа, в которой кончилось масло.

Сорокин закрыл ей глаза. Постоял. Потом надел тулуп, вышел в сени, где спал на лавке возница, и растолкал его.

— Поедем.

— А барышня-то как? Полегчало?

Доктор не ответил. Он сел в сани и всю дорогу назад смотрел в белое, пустое поле и думал о том, что завтра в Гнилушках дети придут в школу — и не будет ни учительницы, ни диктанта. И послезавтра придут. И через неделю. А потом привыкнут и перестанут приходить.

Снег наконец перестал. Выглянуло солнце — холодное, тусклое, будто не умытое. И все кругом засверкало такой нестерпимой, такой ненужной теперь белизной, что доктор зажмурился и отвернулся.

«А ведь надо бы в земскую управу написать, — подумал он вяло. — Чтоб печь ей... то есть школе... переложили. Дымит ведь печь-то».

И тут же понял, что не напишет. И от этого ему стало совсем нехорошо.

1x
Cargando comentarios...
Loading related items...

"Una palabra tras una palabra tras una palabra es poder." — Margaret Atwood