Анна Каренина: Письмо, найденное в шкатулке Серёжи (1905 год)
Continuación creativa de un clásico
Esta es una fantasía artística inspirada en «Анна Каренина» de Лев Николаевич Толстой. ¿Cómo habría continuado la historia si el autor hubiera decidido extenderla?
Extracto original
Мужик-обкладчик, приговаривая что-то, копал железом. Неловко раздвигая выворачиваемые железом куски, упала первая, потом вторая. И вот обнажилось что-то большое и грузное, и сторож торопливо, с усилием стал счищать слипшийся снег. Это была она, то место, которое было всем ею. С видом удовлетворения оглянулся сторож и, достав из-за пазухи рукавицы и надев их, отошёл прочь.
Continuación
Сергей Алексеевич Каренин, уже немолодой человек с седеющими висками и усталым взглядом серых глаз, сидел в своём кабинете на Сергиевской улице. За окном шёл мокрый петербургский снег — такой же, как тридцать лет назад, в тот день, когда он в последний раз видел мать живой. Он перебирал содержимое старой шкатулки красного дерева, найденной при разборе вещей покойного отца.
Алексей Александрович умер тихо, во сне, как и подобает человеку, прожившему последние годы в полном одиночестве, окружённому только книгами и воспоминаниями о долге. Сергей приехал на похороны из Москвы, где служил по судебному ведомству, и теперь разбирал бумаги в кабинете отца — том самом, где когда-то решалась судьба его матери.
В шкатулке лежали письма. Его детские письма к матери, которые отец так и не отправил. И одно письмо — от неё. Запечатанное, никем не вскрытое, адресованное ему, Серёже, с пометкой: «Вручить сыну по достижении тридцати лет». Рука Сергея Алексеевича дрогнула.
Ему было уже сорок два.
Он долго смотрел на конверт, не решаясь его вскрыть. Почерк матери — он помнил его смутно, как помнил её запах, её голос, её руки. Всё это было похоронено так глубоко в памяти, что он давно перестал верить в реальность этих воспоминаний. Отец никогда не говорил о ней. Никогда. Словно её не существовало вовсе.
«Серёженька, милый мой мальчик, — начиналось письмо. — Я пишу тебе это письмо, не зная, прочтёшь ли ты его когда-нибудь. Может быть, отец уничтожит его, как уничтожил всё, что связывало нас с тобой. А может быть, оставит — из того странного чувства справедливости, которое всегда было ему свойственно и которое я так и не научилась понимать.
Тебе, наверное, рассказали обо мне много дурного. Или не рассказали ничего, что ещё хуже. Я не стану оправдываться перед тобой — я не имею на это права. Я только хочу, чтобы ты знал одно: я любила тебя. Я любила тебя так, как только может любить мать, и эта любовь была единственным чистым чувством в моей запутанной, несчастной жизни.
Ты помнишь, как я приходила к тебе в день твоего рождения? Ты смотрел на меня своими серьёзными глазами — глазами отца — и я видела в них и радость, и страх, и непонимание. Ты спрашивал, почему я плачу. Я не могла тебе ответить. Как объяснить ребёнку, что его мать — падшая женщина, что она выбрала другого мужчину и другую жизнь, что она отказалась от всего ради любви, которая оказалась сильнее долга, сильнее приличий, сильнее даже материнского инстинкта?
Нет, это неправда. Я никогда не отказывалась от тебя. Это у меня отняли тебя — законным образом, по всем правилам того общества, которое я презирала и которому всё же принадлежала. Твой отец поступил так, как должен был поступить порядочный человек. Я не виню его. Я давно уже никого не виню, кроме себя.
Когда ты будешь читать это письмо, меня, вероятно, уже не будет в живых. Я чувствую, что не могу больше так жить — между двумя мирами, не принадлежа ни одному. Алексей — тот другой Алексей, которого я полюбила, — становится мне чужим. Или это я становлюсь чужой ему, чужой себе самой, чужой всему миру. Я не знаю, что со мной происходит. Иногда мне кажется, что я схожу с ума.
Но я не хочу говорить тебе о своих страданиях. Я хочу сказать тебе только одно: живи. Живи полной жизнью, не оглядываясь на то, что скажут люди. Не повторяй моих ошибок, но не бойся любить. Любовь — это не грех, Серёжа. Грех — это ложь, которой мы окружаем любовь, пытаясь сделать её приличной, приемлемой, удобной.
Я любила твоего отца, когда выходила за него. Это была не страсть, не безумие — но настоящая, тихая привязанность. Он был добр ко мне по-своему. Он никогда не обижал меня. И всё же я была несчастна, потому что чувствовала, что живу не своей жизнью, что играю роль в пьесе, написанной кем-то другим.
А потом я встретила Вронского. И всё изменилось. Я не буду описывать тебе это чувство — ты поймёшь его сам, когда придёт время. Я только скажу, что оно было настоящим. Настоящим и разрушительным, как пожар, как чума, как война. Оно уничтожило мою жизнь, мою репутацию, мою связь с тобой — но оно было настоящим, и я не жалею о нём. Не могу жалеть, как бы ни старалась.
Серёженька, мальчик мой, я прошу тебя только об одном: не суди меня. Или суди, если хочешь — ты имеешь на это право. Но помни, что за всеми моими ошибками, за всем моим безумием стояла любовь. Любовь к Вронскому. Любовь к тебе. Любовь к жизни, которой мне не дано было прожить.
Прощай, мой милый. Прости меня, если можешь.
Твоя мать».
Сергей Алексеевич отложил письмо. Руки его дрожали. За окном всё так же шёл снег, и в кабинете было тихо — так тихо, что слышно было, как потрескивают дрова в камине.
Он вспомнил тот день. Он был тогда маленьким мальчиком, и мать пришла к нему в детскую — без предупреждения, вопреки всем правилам, которые установил отец. Она обняла его, прижала к себе, и он почувствовал, что она плачет. Он спросил: «Мама, почему ты плачешь?» Она не ответила. Только смотрела на него своими тёмными глазами — теми глазами, которые он так часто потом пытался вспомнить и не мог.
А потом она ушла. И больше не вернулась.
Отец сказал ему, что мать умерла. Он не сказал как. Сергей узнал об этом много позже, уже взрослым, из случайного разговора на приёме у Щербацких. Какая-то дама упомянула «ту несчастную Каренину» и её «ужасный конец». Сергей тогда промолчал, но вечером напился до бесчувствия — единственный раз в жизни.
Теперь он сидел в кабинете отца, держа в руках письмо матери, и думал о том, как странно устроена жизнь. Отец хранил это письмо тридцать лет. Хранил, не вскрывая, не уничтожая. Зачем? Из чувства справедливости, как писала мать? Или из чего-то другого — из того странного чувства вины, которое Сергей иногда замечал в глазах отца, когда тот смотрел на него?
«Не суди меня», — просила мать.
Сергей Алексеевич встал и подошёл к окну. Снег всё шёл. На улице было пусто — только извозчик медленно ехал по Сергиевской, и лошадь его оставляла тёмные следы на белом.
Он думал о своей жизни. О своей жене Наталье Михайловне — доброй, скучной, преданной. О своих детях — мальчике и девочке, которых он любил ровной, спокойной любовью, так непохожей на ту страсть, о которой писала мать. О своей службе, о своих обязанностях, о своём долге.
Он жил правильной жизнью. Жизнью, которая не оставляла места для безумия, для страсти, для тех разрушительных чувств, которые погубили его мать. Он был доволен этой жизнью. Или думал, что доволен.
Но сейчас, держа в руках это письмо, он вдруг понял, что всю жизнь боялся. Боялся повторить судьбу матери. Боялся полюбить так, как любила она. Боялся разрушить ту хрупкую конструкцию из приличий и обязанностей, которая составляла его существование.
И вот теперь, в сорок два года, он стоял у окна и думал: а была ли это вообще жизнь?
«Живи», — писала мать. «Живи полной жизнью, не оглядываясь на то, что скажут люди».
Он не послушал её. Он всю жизнь оглядывался. И теперь было слишком поздно что-то менять.
Или нет?
Сергей Алексеевич аккуратно сложил письмо и спрятал его во внутренний карман. Он знал, что будет перечитывать его много раз — ночами, когда жена уснёт, когда дом затихнет. Он будет искать в этих словах что-то, чего не нашёл при первом чтении. Какой-то ответ. Какое-то указание. Какой-то знак.
Но ответа не было. Была только любовь — странная, разрушительная, настоящая любовь женщины, которая предпочла смерть жизни без любви.
Сергей вернулся к столу и начал разбирать остальные бумаги. Нужно было закончить дела отца, вернуться в Москву, продолжить жить. Но он знал, что что-то изменилось. Что это письмо — как камень, брошенный в тихий пруд его существования, — пустило круги, которые будут расходиться долго, может быть, до самой его смерти.
А за окном всё шёл снег, засыпая Петербург, засыпая прошлое, засыпая ту станцию, где тридцать лет назад под колёсами поезда оборвалась жизнь женщины, которая любила слишком сильно.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.