Звон наперед
В Гулкой коллегии колокол учили честному делу.
Ударил — звенит. Не ударил — молчит. Что тут мудрить. Тянешь веревку, язык бьет в край, медь отвечает — и весь сказ. Так учили с первого дня, так отзвонили все звонари на этой горе за триста лет.
У Любавы колокол звонил раньше, чем она тянула.
Совсем чуть. На удар. На два. Она еще только примеривалась, еще только перехватывала веревку поудобнее — а малый колокол под навесом уже вздрагивал сам и ронял в утренний воздух один чистый звук. Будто медь слышала то, чего пока не было, и торопилась, пока не забыла.
— Жульничаешь, — буркнула Рогнеда в первый раз.
— Да как я веревку рукой не трогала жульничаю? — огрызнулась Любава.
Рогнеда не нашлась и просто возненавидела ее тихо, по-соседски, как ненавидят того, кто талантлив не по заслугам. Рогнеда-то работала. Рогнеда отзванивала гаммы до кровавых мозолей и метила в большие набатные звонари. А тут приходит эта, с косой до пояса, и у нее колокол поет сам, наперед.
Гулкая коллегия стояла на лысой горе над городком Звонцы. Внизу — черепичные крыши, кривые улочки, река подковой. Наверху — одни колокола. Звонница в пять ярусов, вся продувная, и ветер в ней гулял так, что зимой адепты звонили в рукавицах и все равно не чуяли пальцев.
Пахло холодной медью. И воском — колокола натирали воском, чтоб не зеленели, это была первая и самая нудная повинность младших. Любава на этом воске собаку съела: за первый курс она чистила языки колоколов столько раз, в наказание за свой «самозвон», что могла бы по памяти начистить их с завязанными глазами.
Учили многому. Распевам — это когда шесть колоколов сплетают одну мелодию, и каждый вступает в свой удар, ни раньше ни позже. Литью — ходили в нижнюю мастерскую смотреть, как мастер льет бронзу и шепчет над ней слова, чтоб голос вышел чистый. Слуховании — сидеть с закрытыми глазами и по одному звуку угадывать трещину в меди за версту. Вот слухование у Любавы шло лучше всех. Оно и понятно: кто слышит звон до звона, тот и трещину услышит до трещины.
Фамильяр у нее жил на верхнем ярусе — галка по кличке Полночь, черная, наглая, с одним белым пером в крыле. Полночь воровала воск, дразнила кота коллежского повара и садилась Любаве на плечо ровно за миг до того, как самозвонный колокол подавал голос. Так Любава и научилась: дернется Полночь — сейчас зазвонит.
А в середине последнего курса объявили выпускной перезвон.
Весь поток разом, двенадцать звонарей, двенадцать веревок, один большой пасхальный распев — и слушать его будет сам протозвонарь, дед Будимир, глухой на одно ухо, но на другое слышащий, как мышь под полом чихнет. Одна сбитая нота — и перезвон засчитают всему потоку как брак. Так заведено: звон — дело общее, и падают вместе.
Рогнеда на Любаву посматривала с прямым злорадством: уж на общем-то перезвоне твой самозвон всех и подведет.
И был еще один. Радим — подручный протозвонаря, старший над младшими, и единственный, кто за весь год ни разу не сказал Любаве «жульничаешь». Он приходил слушать, как она звонит наперед, стоял в тени балки и молчал. А однажды сказал:
— Твой колокол не торопится. Он предупреждает.
— О чем?
— Пока не знаю, — ответил Радим, и уши у него чуть порозовели, хотя, может, то был закат. — Но ты послушай его, прежде чем он тебя опозорит на весь город.
За этой фразой Любава и забрела туда, куда не велено.
В самом низу звонницы, за кирпичной кладкой, была замурованная дверца. Немая звонница. О ней не спрашивали — так уж повелось, что о ней не спрашивают. Любава спросила. Радим долго мялся, а потом рассказал — тихо, под гул ветра, чтоб дед Будимир не услыхал.
Сто лет назад там висел колокол по имени Вестун. И звонил он, как Любава, — наперед. Однажды среди ясного дня Вестун ударил набат сам, без звонаря. Люди решили — порча, дурной знак, бес в меди. Звонаря, у которого был тот же дар, со двора прогнали. А колокол за «ложный набат» наказали по старому обычаю: сняли язык и замуровали. Чтоб молчал.
— А через три дня, — сказал Радим совсем тихо, — в Звонцах случился пожар. Полгорода. Вестун бил набат за три дня до огня. Предупреждал. Только его уже никто не слушал — он к тому дню молчал за стеной.
Любава стояла и чувствовала, как под ребрами ворочается что-то холодное и тяжелое. Не страх. Хуже. Понимание.
— Значит, мой колокол не врет, — сказала она. — Он просто слышит раньше.
— Весь вопрос, — Радим посмотрел ей в глаза, — хватит ли у тебя духу его послушать. Если он заговорит не вовремя.
Выпускной перезвон звонили в полдень.
Двенадцать адептов, двенадцать веревок, дед Будимир внизу на лавочке, здоровым ухом к звоннице. Весь городок высыпал на площадь — слушать. Рогнеда стояла у большого колокола, собранная, злая, готовая отзвонить идеально и в кои-то веки обойти выскочку.
Распев пошел. Вступил басовый. За ним средние. Красиво пошел, чисто. Любавин малый колокол ждал своей доли в общей вязи, и она держала веревку, и все было хорошо.
А потом Полночь дернулась у нее на плече. Резко. С криком.
И малый колокол ударил сам. Не свою ноту. Набат.
Перезвон рассыпался. Адепты сбились, кто-то дал петуха, дед Будимир привстал с лавки, лицо — чернее тучи. Рогнеда обернулась с таким торжеством, что хоть портрет пиши: вот оно, опозорила весь поток, самозванка.
Но Любава не отпустила веревку. Она услышала — всем нутром, как трещину за версту, — откуда идет беда. И повела набат в ту сторону. К реке. К мельнице на реке.
— Плотину прорвало! — крикнул кто-то снизу, с площади. — Вода идет! К мельнице!
Площадь дрогнула и побежала — спасать, затворять, ставить мешки. А малый колокол под Любавиной рукой бил и бил, ровно, честно, созывая всех, кого еще можно успеть. Он звонил наперед — как всегда. Просто в этот раз было что предупреждать.
Воду удержали. Мельника вытащили. Никто не погиб — потому что набат ударил на четверть часа раньше, чем вода дошла до нижних дворов.
К вечеру дед Будимир позвал ее к себе. Любава шла и думала, что из коллегии ее теперь точно попрут — за сорванный выпускной.
Протозвонарь сидел у замурованной дверцы. У Немой звонницы.
— Перезвон вы запороли, — сказал он глухо. — Весь поток. — Помолчал. — А город спасли. Один. — Еще помолчал. — Вестуна сто лет назад наказали за то, за что тебя сегодня надо благодарить. Старый был дурак, кто его замуровывал. — Он поднял на нее выцветшие глаза. — Распечатаем. Весной. И повесим обратно язык. Будет кому учить таких, как ты.
Рогнеда стояла в дверях и слушала. И впервые смотрела на Любаву не со злостью, а растерянно — как смотрят на того, кого всю дорогу не так читали.
А Радим проводил Любаву до ее яруса, и у самой лестницы, где темно и ветер, сказал:
— Я ж говорил. Он предупреждает.
— Говорил, — согласилась Любава. Полночь на ее плече переступила лапками и покосилась на них обоих черным глазом.
— Останешься? — спросил Радим. — Распечатывать Вестуна. Весной.
— Останусь.
Он кивнул и ушел, а уши у него точно порозовели — закат-то уже сел, списать не на что.
Любава поднялась наверх, к своему малому колоколу, положила на холодную медь ладонь. Колокол молчал. Пока молчал.
«А если, — подумала она, — язык Вестуну вернут, а он возьмет да и ударит сам? Наперед. О чем он промолчал сто лет, пока стоял замурованный, — и что услышит теперь, когда ему снова дадут голос?»
Ветер гулял по звоннице. Медь ждала весны.
Paste this code into your website HTML to embed this content.