Второй портрет, или Наследство мистера Грея
Creative continuation of a classic
This is an artistic fantasy inspired by «Портрет Дориана Грея» by Оскар Уайльд. How might the story have continued if the author had decided to extend it?
Original excerpt
Когда они вошли в комнату, они увидели на стене великолепный портрет своего хозяина во всем блеске его дивной молодости и красоты. А на полу с ножом в груди лежал мертвый человек во фраке. Лицо у него было морщинистое, увядшее, отталкивающее. И только по кольцам на руках слуги узнали, кто это.
Continuation
Дом на Гросвенор-сквер простоял заколоченным двадцать лет. Прислуга разбежалась, поверенные развели руками, а имя Дориана Грея сделалось тем, что произносят вполголоса — не из уважения, а из брезгливости, как называют болезнь, которой стыдятся.
И вот весной девятьсот десятого года у дверей позвонил молодой человек. Красивый. До неприличия красивый — так, что горничная соседнего дома, метя крыльцо, забыла про метлу и стояла, приоткрыв рот. Он назвался Эдрианом. Фамилию он не назвал; впрочем, ее и не спросили.
Внутри пахло пылью, воском и еще чем-то — сладковатым, теплым, что пристает к старым тканям и не выветривается никогда. Эдриан прошел через анфиладу темных комнат, зажигая свечу за свечой, и мебель выступала из мрака нехотя, как разбуженная.
Он искал одну-единственную вещь. Он знал, что она здесь.
Под самой крышей, в бывшей классной, за дверью с проржавевшим замком, висел портрет. Не тот — не изуродованный, не гниющий, о котором шептались слуги. Другой. Свежий холст, написанный, судя по лаку, лет пять назад, не больше. И с холста на Эдриана смотрел он сам.
Точь-в-точь.
Вы скажете — совпадение. Художник, дескать, встретил на улице похожего юношу. Но Эдриан не встречал никакого художника. Он вообще, если уж говорить начистоту, не помнил своего детства — ни матери, ни школы, ни первого причастия; память его начиналась года три назад, туманным утром, на скамейке в Гайд-парке, откуда он поднялся уже взрослым, красивым и без единого воспоминания. Врачи называли это амнезией и брали за визиты недешево.
— Так вот ты где, — сказал он портрету. Тихо. Почти нежно.
Портрет молчал, разумеется. Портреты всегда молчат — в этом их главное преимущество перед живыми.
Внизу хлопнула дверь. Шаги — медленные, старческие, шаркающие по мрамору. Эдриан не обернулся. Он знал, кто идет; он не знал только — откуда знает.
В дверях классной остановился человек в потертом сюртуке, с лицом, изрезанным годами так, будто по нему прошлись граблями. Глаза, впрочем, были молодые. Насмешливые. Знакомые до дрожи.
— Лорд Генри? — вырвалось у Эдриана прежде, чем он успел подумать.
Старик усмехнулся, и в этой усмешке было столько усталости, что ее хватило бы на три жизни.
— Уоттон. Да. Хотя лордом меня давно не зовут — титул отошел племяннику, а племянник, слава богу, дурак и в дела мои не суется. — Он опустился в пыльное кресло, не спросив позволения. — А ты, стало быть, новый. Я все гадал, когда же ты придешь. Второй.
— Второй кто?
— Второй Дориан. — Старик достал портсигар, повертел, спрятал обратно; врачи, видно, и ему что-то запретили. — Он был умнее, чем все думали, наш общий друг. Умнее и, пожалуй, трусливее. Когда он понял, что первый портрет его погубит, — он заказал второй. Понимаешь? Запасной. Написанный не рукой Бэзила, а другой рукой, с другим заклятием — если это слово тут годится, а другого я не подберу. Первый портрет старел за него. А второй...
Он замолчал и посмотрел на Эдриана долгим, изучающим взглядом — как смотрят на картину в галерее, прикидывая, не подделка ли.
— А второй хранил его молодость. Не отражал грехи — а копил красоту. Дориан задумал переселиться в него, когда первый истлеет вконец. Сбросить старую шкуру, как змея, и выйти новым. Без прошлого. Без совести — потому что совесть, мой мальчик, живет в памяти, а память он оставил в том, гниющем холсте.
Эдриан почувствовал, как в груди что-то дернулось — тонко, холодно, будто задели струну.
— Вы хотите сказать...
— Я хочу сказать, что ты — это он. И не он. Ты то, что от него осталось, когда вычли все дурное. Чистая доска. Прекрасная, глупая, пустая доска. — Уоттон засмеялся, и смех перешел в кашель, сухой и долгий. — Забавно, не правда ли? Он всю жизнь бежал от последствий. И вот добежал — до полного беспамятства. Наказание, которого он даже не заметит, потому что некому заметить.
Свеча оплывала. Воск капал на подсвечник, застывая уродливыми наростами.
— А если я разрежу его? — вдруг спросил Эдриан. Он и сам не понял, откуда взялась эта мысль. — Второй портрет. Ножом. Как он — первый.
Старик перестал смеяться.
— Тогда, полагаю, ты умрешь. Или станешь наконец собой — а это, может статься, одно и то же. — Он поднялся, кряхтя, опираясь на трость. — Я, признаться, за этим и пришел. Хотелось досмотреть спектакль до конца. В моем возрасте, знаешь ли, других развлечений не осталось; книги наскучили, вино доктор отнял, а женщины отняли себя сами.
Эдриан подошел к холсту вплотную. Свеча дрожала в его руке — красивой, безупречной, без единого шрама руке, которая никогда ничего не помнила.
Он смотрел в собственные глаза на портрете. И ему казалось — нет, он был почти уверен, — что где-то там, в глубине зрачков, под слоями лака и краски, шевельнулось что-то живое. Что-то, что двадцать лет ждало, копило, готовилось.
Что-то, что очень хотело вспомнить.
— Знаете, — сказал он, не оборачиваясь, — а ведь я не боюсь.
— Разумеется, не боишься, — отозвался старик от двери. — Страх — тоже из памяти. Ты покамест ангел, мой мальчик. Беда в том, что ангелы, лишенные прошлого, становятся дьяволами быстрее прочих. Им нечего терять и нечего вспоминать. Спокойной ночи. Или прощай — как выйдет.
Дверь закрылась. Шаги стихли.
Эдриан остался один. Свеча. Пыль в косом луче. И портрет.
Он поднял нож — тот самый, старый, с рукоятью слоновой кости, что лежал тут же, на подоконнике, будто кто-то нарочно оставил его наготове двадцать лет назад.
Поднял. И замер.
Потому что портрет улыбнулся.
Paste this code into your website HTML to embed this content.