Водитель по имени Никто
Приложение показало три минуты.
Серый седан без номеров въехал во двор на улице Баумана ровно тогда, когда часы на телефоне мигнули полночью — цифра в цифру. Казань в этот час пахла остывшим асфальтом, сиренью из чужих палисадников и той особой сыростью, что поднимается от Булака, когда день наконец сдается. Марина села назад, привычно бросив «здрасьте», и только потом заметила: в салоне не пахло ничем.
Ни освежителем-елочкой, ни бензином, ни чужой жизнью. Пусто. Как в комнате, из которой вынесли все, даже воздух.
«Куда едем?» — спросил он, не оборачиваясь.
И она вдруг поняла, что не помнит, куда вызывала машину.
В приложении маршрут был. Точка «А» — вот этот двор. Точка «Б» — просто серый кружок без адреса, без названия улицы, будто карта в том месте стерлась, как надпись на старой могильной плите. Марина хотела сказать — знаете, я, пожалуй, выйду. Но пальцы уже сами защелкнули ремень, и машина тронулась.
Он вел мягко. Так мягко, что казалось — не колеса катятся по брусчатке, а кто-то очень бережно несет ее на руках.
Ее звали Марина Соловьева, ей было тридцать четыре, и три часа назад она стояла на кухне съемной квартиры с телефоном в одной руке и с этим противным, скользким комком под ребрами — вечером ей сообщили, что мама в больнице, в Зеленодольске, и что «вы бы поторопились». Она вызвала такси. Дальше — провал. Дальше — вот это.
— Вы за Казанку? — спросила она, чтобы просто услышать свой голос.
— За нее, — согласился он.
За окном плыл ночной город. Только неправильный. Кремль был на месте — белые стены, падающая башня Сююмбике, тонкий силуэт мечети Кул-Шариф, подсвеченной бирюзой, — но людей не было. Ни одного. Ни поздних гуляк на улице Профсоюзной, ни таксистов у вокзала, ни влюбленных на набережной, где они с Ромкой когда-то целовались до синих губ. Фонари горели. А света от них не было.
Марина посмотрела на его затылок. Темные волосы, коротко стриженные. Воротник черной рубашки. Руки на руле — длинные пальцы, ни кольца, ни часов, ни единой царапины. Слишком ровные. Как у манекена. И все же было в этих руках что-то, от чего у нее пересохло во рту, и это была совсем не тревога.
Стоп. Она себя одернула. Тридцать четыре года, взрослая тетка, чего это.
— Как вас зовут? — спросила она.
Он впервые повернул голову. Ровно настолько, чтобы она увидела скулу, край губ, тень ресниц. Не все лицо. Никогда — все лицо.
— У меня нет имени, которое ты смогла бы запомнить, — сказал он. — Зови как хочешь. Все зовут по-разному.
— А другие… часто ездят?
— Каждую ночь кто-нибудь садится.
Машина свернула с проспекта туда, где никакого поворота быть не могло. Марина знала этот город — она прожила тут двенадцать лет, — и вот тут, за старой мельницей, должен был стоять тупик и гаражи. А была дорога. Длинная, обсаженная черными липами, уходящая вниз, к воде, которой в Казани нет.
И тут она поняла.
— Я умерла? — спросила она. Голос не дрогнул. Сама удивилась.
— Еще нет, — ответил он. — Но твоя мама — да. Час назад. И тебя тянет к ней так сильно, что ты сама вызвала меня, даже не зная. Люди редко знают, кого зовут.
В груди что-то дернулось, как рыба на крючке. Резко, до боли. Она отвернулась к окну, чтобы он не видел, но он и не смотрел.
— Значит, вы… — она не смогла договорить.
— Я тот, кто возит. Туда и, очень редко, обратно.
Они ехали молча. Липы кончились. Теперь по обе стороны стояла вода — черная, гладкая, как зеркало, в котором отражались не звезды, а лица. Много лиц. Марина старалась не всматриваться.
— Мне страшно, — призналась она.
— Знаю. — И вдруг он снял правую руку с руля и, не оборачиваясь, протянул ее назад, между сиденьями. Ладонью вверх. Просто предложил.
Она не должна была. Она это чувствовала всем нутром — не бери, не трогай, мертвецам руки не подают. Но ее пальцы уже легли в его ладонь, и — Господи — она была теплой. Живой. Теплее, чем любая рука, которую она держала за последние годы. Ромка держал холодно. Мама в последний раз — сухо и слабо. А этот держал так, будто в нем была вся печка мира.
— Почему теплая? — прошептала она.
— Потому что ты хочешь, чтобы была теплой, — сказал он. — Я такой, каким меня видит тот, кто сзади. Старуха видит своего мужа. Ребенок — доброго пса. А ты…
Он замолчал.
— А я? — Она сжала его пальцы сильнее.
— А ты видишь того, кого ждала всю жизнь и не дождалась. Мне жаль. Это худший из моих обликов. С ним тяжелее всего расставаться.
Машина остановилась.
Впереди, у самой кромки черной воды, стоял свет. Настоящий — не как фонари в мертвом городе, а живой, теплый, домашний, будто кто-то оставил включенной лампу на веранде и ждет. И в этом свете — Марина знала, чувствовала — стояла мама. Молодая. Здоровая. Такая, какой была на старых фотографиях, где Марина еще не родилась.
— Тебе туда, — сказал он. — Но ты еще можешь не идти. Твое сердце в той, живой Казани еще стучит. Врачи качают тебя. Ты в реанимации на Оренбургском тракте — авария, помнишь? Такси, в которое ты села в полночь. Оно так и не доехало.
Она не помнила. И вдруг вспомнила. Свет фар, визг, удар — все сразу.
— Если пойдешь к маме — останешься здесь навсегда, — тихо продолжал он, и его пальцы все еще были в ее пальцах. — Если вернешься — забудешь меня к утру. Все забывают. Это единственная милость.
— А ты? — спросила она, и сама испугалась своего вопроса. — Ты хочешь, чтобы я вернулась?
Впервые за всю дорогу он повернулся к ней целиком.
И она увидела лицо. Обычное. Человеческое. Усталое до дна, с тонкими морщинками у глаз, с той нежностью, которую нельзя сыграть. Не чудовище. Не ангел. Просто мужчина, который тысячи ночей возит чужих людей к их мертвым и ни разу — ни разу — не может поехать с ними сам.
— Я не имею права хотеть, — сказал он. — Но если бы имел…
Он не договорил. Наклонился и коснулся губами ее лба — коротко, сухо, как отпускают. И в этом поцелуе было столько тоски, сколько Марина не встречала ни в одном живом.
— Выбирай, — прошептал он. — Дверь слева от тебя. Свет — впереди. Я подожду ровно столько, сколько бьется твое сердце.
Она посмотрела на маму в теплом свете.
Потом — на него.
Потом взялась за ручку левой двери.
…
Марина Соловьева пришла в себя через девять дней. Реанимация на Оренбургском тракте, аппараты, мамина фотография в черной рамке на тумбочке — соседка по палате принесла, добрая душа. Марина плакала три дня. Потом встала. Потом жила.
Она забыла его. Как он и обещал.
Почти.
Потому что теперь, если она поздно ловит машину и в приложении вдруг мигает серый кружок без адреса, у нее пересыхает во рту и теплеет ладонь — та самая, правая. И она отменяет заказ. И идет пешком. И ей отчего-то хочется плакать всю дорогу до дома.
Будто она когда-то держала кого-то за руку и не удержала.
Paste this code into your website HTML to embed this content.