Трюмо, или Как я весь дом красотой осчастливил, а сам к своему отражению по записи ходил
Красоту я, братцы мои, уважал всегда. Не крикливую — упаси бог, — а тихую, обстоятельную. Другой человек проживет весь век и в зеркало глянет разве что побриться: мазнул взглядом, убедился, что голова на месте, — и ладно, доволен, как гусь под дождем. А я не таковский. Я так считаю: раз человеку лицо выдано, он обязан за ним приглядывать. Культурно.
И вот через эту самую культуру я прошлой весной и погорел. На одном зеркале.
Зеркало это — трюмо — высмотрел я в комиссионном, на Садовой. Высокое, в рост. Рама вся в завитушках, краска местами слезла — но это, я считаю, даже благородно. Двадцать два рубля с полтиной. Старичок-приказчик, в нарукавниках, глянул на меня поверх очков и говорит задушевно так:
— Берите, гражданин. Это ж не зеркало. Это портрет. Тут каждый сам себе художник.
Ну, тут я и пропал.
Притащил я его на ломовике в нашу квартиру номер шесть. Четыре семьи, один коридор, одна уборная и вечный, можно сказать, туман от примусов. Повесил трюмо в простенке, между вешалкой и кадкой с геранью. Отошел. Поглядел.
И обомлел.
Потому что из рамы на меня смотрел не я. То есть я — а вроде и получше. Выше ростом эдак на вершок. В плечах — шире. И живот, который у меня, прямо скажу, имеется и даже в известном смысле выдается вперед раньше хозяина, — живот подобрался, ушел, растворился. Стою — и любуюсь. Орел, а не счетовод.
Зеркало, видать, было кривоватое. Старое, стеклом поведенное — оттого всякого, кто в него глянет, вытягивало вверх да утончало. Но я тогда про это, братцы, не сообразил. Я решил — это во мне скрытая стать проявилась. Наконец-то.
Да не во мне одном.
Первой на красоту набежала Фекла Гавриловна из угловой. Остановилась мимоходом, с тазом белья, глянула — да так и присохла. Таз на пол поставила. Повернулась боком, потом другим боком. Поправила платок. Вздохнула, как барышня на водах.
— Батюшки, — говорит, — а я-то думала, расплылась совсем. А я, оказывается, вон какая. Тростиночка.
И пошло, братцы мои. И пошло.
К вечеру у трюмо образовалась очередь. Самая натуральная, как за керосином. Инженер Пружинкин, человек положительный, партейный, и тот, проходя мимо, вдруг подтягивался, одергивал толстовку и смотрел на себя сбоку — строго, будто проверял благонадежность. Сапожник с третьего этажа стал бриться не у себя, а в коридоре, при зеркале, и брился по часу — водил бритвой и приговаривал: «Да-с. Профиль». Домохозяйка Циперович, которой под шестьдесят, завела себе бантик.
А я ходил гордый. Потому что это ведь не чья-нибудь — это моя культура весь дом подняла. Я, можно сказать, облагородил. Один человек на извозчике привез в коммунальную квартиру красоту, и все вдруг обнаружили, что они не какие-нибудь, а вполне, вполне.
Месяц так прожили — душа в душу. Чего раньше не бывало. Прежде из-за одной выкипевшей кастрюли война шла на три дня, а тут — тишина, благолепие и легкий запах одеколона «Свежее сено».
Только недолго, братцы.
Потому что завелся у нас новый председатель домкома — Птицын. Человек, прямо скажу, бдительный. Такой бдительный, что, кажется, и во сне проверял, не завелось ли где частнособственнического уклона. И вот он проходит однажды по коридору, видит очередь к трюмо — и останавливается.
— Это что ж такое, — говорит, — за собрание? Почему скопление граждан?
Ему объясняют: зеркало, дескать. Культурное. Красивое. Птицын подошел, глянул на себя. И тоже, между прочим, подтянулся — и в нем отразился не завхоз с портфелем, а эдакий, можно сказать, деятель. Но Птицын виду не подал. Птицын нахмурился еще пуще.
— Непорядок, — говорит. — Объект культурно-эстетического назначения не может находиться в личном пользовании отдельного гражданина в общем проходе. Это, — говорит, — противоречит. Зеркало постановляется переместить в красный уголок. Как достояние всего коллектива.
Я было рот открыл — мол, двадцать два рубля с полтиной, мое, на извозчике вез. А Птицын мне бумажкой в грудь тычет:
— Вот именно. В коридоре оно обслуживает четыре семьи стихийно и без учета. А в красном уголке будет обслуживать весь дом планово. По графику.
И унесли мое трюмо. В красный уголок. Под замок. И повесили там расписание: любование производится по будням с восемнадцати ноль-ноль, не более трех минут на человека, по записи у дежурного.
Так я, братцы мои, и остался. Перед собственным зеркалом стою теперь в очереди. По четвергам. Записываюсь у Феклы Гавриловны в тетрадку — восьмым номером.
А намедни зашел к нам из района инструктор. По линии быта. Пожилой, в пенсне. Глянул в мое трюмо — да как отшатнется.
— Это ж, — говорит, — кривое стекло. Оно же врет самым безобразным образом. Вытягивает. Вводит население в заблуждение относительно действительности. Снять немедленно.
Сняли. И весь дом, братцы мои, разом погрустнел. Циперович бантик отвязала. Сапожник опять дома бреется, кое-как. И я по коридору хожу — живот, зараза, снова впереди меня здоровается.
Вот и выходит. Пока зеркало честно врало — все мы в нем были люди как люди, и даже лучше. Красивые, стройные, довольные собой до чрезвычайности. А как сказали правду — так и красоте конец.
Так что я теперь, братцы, насчет правды сильно сомневаюсь. Больно уж она невыгодная штука. Двадцать два рубля с полтиной — и те не отбил.
Paste this code into your website HTML to embed this content.