Night Horrors Jul 11, 09:50 PM

Тот, кто приходит доиграть

Гранит помнит дольше людей.

Тридцать восемь лет Ефим Саввич Гущин резал по камню чужие имена, и ни одна буква еще не стерлась. А вот лица заказчиков он забывал к следующему утру — оно и понятно, не за лицами приходят, за камнем.

Мастерская его лепилась к самой ограде Тихвинского кладбища, там, где улица в Смоленске упирается в чугунные ворота и дальше уже ничего нет — только кресты, березы да ворона, живущая тут, кажется, дольше самого Ефима. Днем стучать он не любил: народ идет, кланяется, спрашивает цену, а какая тут цена — горе не торгуется. Поэтому работал ночами. Врубал старую лампу, ставил кружку с чаем — крепким, почти чифирем, потому что от слабого во рту делалось как от церковного ладана, а ладана он за жизнь нанюхался на три жизни вперед, — и стучал.

Смерть для него была ремеслом. Как для пекаря мука.

Он мог за ужином, макая хлеб в постный борщ, спокойно рассуждать, что вот у покойника Синицына фамилия в две строки не влезает, придется мельчить, а у младенцев наоборот — три буквы, а камень заказывают большой, будто размером плиты можно доложить то, что не дожили. Соседка от таких разговоров крестилась. Ефим пожимал плечами. Кофе, кстати, он не пил вовсе — от кофе снилась мать.

В ту осень радио на полке все гоняло старое. Хрипело, будто и само устало.

«Песен еще ненаписанных, сколько? Скажи, кукушка, пропой…»

Под эту песню и вошел человек в кепке.

Невзрачный. Из тех, кого в трамвае не заметишь, а если заметишь — тут же и забудешь. Протянул бумажку. На ней — фамилия, имя, отчество и две даты. Все, как положено. Ефим кивнул: сделаем.

Через неделю тот пришел опять. Новая бумажка. Потом еще. И еще.

Вот тут бы Ефиму насторожиться. Но старик считал плохо — вернее, вообще не считал, — а имена на бумажках были ему пустой звук.

Сбило его другое.

В прихожей у Ефима, на гвозде, висела «Рабочка» — местная газетка, которую он покупал ради кроссворда, а читал ради некрологов; работа обязывает. И вот сидит он раз, разгадывает по вертикали «река в аду», пять букв, и упирается взглядом в заметку. На последней полосе, мелко. «Пропал без вести. Ушел из дома на Витебском шоссе, до сих пор не вернулся». И фотография.

Лицо с фотографии смотрело на него с того самого камня, что стоял в углу мастерской. Готовый. С датой смерти.

Смерти, которая еще не наступила.

Ефим отложил ручку. В груди дернулось — коротко, гадко, как рыба на леске.

— Не пугайтесь, — сказали от двери.

Человек в кепке стоял на пороге. Ефим не слышал, чтобы звенел колокольчик. А колокольчик там звенел всегда, тридцать восемь лет.

— Вы даты не проверяйте, — мягко продолжил гость, стягивая кепку и приглаживая три волосины на макушке. — Я наперед заказываю. Люблю, чтоб все готово было. А то ведь как бывает — соберешься, а камень не поспел. Некрасиво.

— Кто вы такой? — Голос у Ефима сел.

Гость сел на табурет. По-хозяйски. Оглядел мастерскую — не пялился, а именно осматривал, как осматривают участок земли перед вспашкой.

— Я, Ефим Саввич, партию доигрываю. Долгую. — Он погладил ладонью холодный гранит, будто зверя. — Знаете, есть такая доска. Шестьдесят четыре клетки. Я по молодости все думал: заполню — и успокоюсь. Собаку у меня тут схоронили, за оврагом, старую. Я к ней хожу. Помяну, посижу. И людей туда зову — помянуть. Хорошее ведь дело, поминки.

— Сколько… — Ефим сглотнул. — Сколько клеток осталось?

— Немного. — Гость улыбнулся, и улыбка у него была ясная, детская, страшнее любого оскала. — Шестьдесят с чем-то уже. Считать, честно скажу, надоело. Со счета сбиться легко, когда за шестьдесят.

Он встал. Из-за пазухи вынул бутылку — обычную, водочную — и поставил на верстак рядом с молотком. Ефимовым молотком, которым тот тридцать восемь лет вбивал буквы в вечность.

— Тесно у вас, — сказал гость. — Пойдемте лучше к собачке. Помянем. Ночь теплая, звезды. За оврагом хорошо, тихо. Никто не мешает доиграть.

Радио дошипело последнее.

«…Камнем лежать или гореть звездой, звездой…»

Ефим посмотрел на камень в углу. На готовую дату. И медленно, очень медленно перевел глаза на пустую плиту, что лежала у стены, — заготовку, шлифованную, безымянную. Он ее сам вчера довел. Хорошая плита. Ровная.

Под нее уже была вырезана рамочка. Ждала имя.

— А для меня, значит, тоже готово, — сказал он тихо. Не вопрос. Так, вслух.

Гость надел кепку. У двери обернулся, и колокольчик на этот раз звякнул — насмешливо, коротко.

— Готово, Ефим Саввич. Я ж говорю: люблю, когда все заранее. Идемте. Молоток берите — вам привычнее.

Ворона за окном не крикнула. Она в такие ночи молчит.

Утром мастерскую нашли открытой. Чай в железной кружке остыл, кроссворд остался недоразгаданным — «река в аду», пять букв, так и не вписано. Лампа горела. Молотка на месте не было.

А безымянная плита стояла у стены. Только теперь на ней, в аккуратной рамочке, свежими, еще пахнущими каменной пылью буквами было вырезано имя.

Ефим Саввич Гущин.

И две даты. Обе — точные.

Кто их вырезал за одну ночь на кладбище, где по камню, кроме старика, работать не умел никто, милиция выяснять не стала. Списали на самого. Мол, чудил старик под конец.

Только вот последнюю дату он выбить при жизни не смог бы. Даже если б очень захотел.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"You write in order to change the world." — James Baldwin