Night Horrors Sep 1, 11:16 PM

Тот, кто ищет по ночам

Меня зовут Гордей Саввич, и тридцать один год я опускаю шлагбаум.

Переезд на семьдесят третьем километре, трасса Витебск — Сураж. Днем тут ничего особенного: пыль, лесовозы, бабы с ведрами идут в Рубу через пути, коровы бредут на выпас и норовят улечься прямо на рельсах — дуры. А ночью остаемся мы вдвоем: я и Найда, дворняга рыжая, приблудилась лет шесть назад да так и живет под крыльцом будки.

Будка у меня добрая. Печка-буржуйка, керосинка на гвозде, транзистор «Океан» на подоконнике, термос с чаем — я в чай кладу чабрец, привычка с фронта, отец так делал. Запах степной, теплый. От него в самой паршивой мгле кажется, что где-то еще есть лето.

Люди думают, страшнее нашей работы разве что в морге. Ерунда.

За тридцать лет я троих снял с путей. Двое пьяные заснули, один сам лег — под скорый, из Полоцка. Ко всякому привыкаешь. Смерть на переезде — она бытовая, как испорченная погода. Пришел поезд, ушел поезд, ты опустил, поднял, записал в журнал время. Поезд — он честный. Гудит, светит фарой, идет по минутам. Ты его слышишь за три версты по дрожи в рельсах, кладешь ладонь на холодную сталь — а она уже поет.

Страшно не это.

Страшно то, что стоит с той стороны шлагбаума. Когда полоса опущена, красно-белая, и за ней, в киселе тумана, — фары. Тихо урчит мотор. И ты ждешь, пока пройдет состав, а тот, в машине, ждет тебя.

В ту осень по трассе ездил человек на светлом «Запорожце».

Первый раз он остановился у меня в сентябре. Шлагбаум опущен, идет товарняк, длинный, цистерны, конца не видать. Из машины вышел мужичок — обыкновенный, лет сорока, кепка, плащ болонья. На рукаве — красная повязка дружинника. Подошел к будке, попросил прикурить. Я дал ему «беломорину».

Разговорились. Он все про маньяка. Слыхал, говорит, Саввич, у нас душитель объявился? По всему району баб находят — в кюветах, в посадках, у трассы. Косынкой, говорит, душит, и записку кладет. Дружина по ночам патрулирует, вот и меня, мол, поставили. Ловим гада.

Я покивал. Мне-то что. Я свое дело знаю: шлагбаум да журнал.

Он еще постоял, покурил. Смотрел, как я хожу к путям, слушаю рельс. И вдруг спросил — а много ль тут по ночам народу ходит? Баб-то, говорит, одиноких? Которые с последнего автобуса, пешком до Рубы?

Много, говорю. Автобус в двадцать три пятнадцать, а потом до утра — ни души. Идут по обочине, в темноте.

Он опять улыбнулся.

Вот с той поры я его и запомнил.

Он стал появляться. Не каждую ночь — раз в неделю, раз в две. Всегда когда шлагбаум внизу. Приткнет «Запорожец» к обочине, погасит фары — и сидит. Ждет. Из будки мне видно только силуэт да огонек папиросы, разгорается, гаснет.

А по трассе идут женщины.

Одна — с фермы, Валентина, зоотехник, я ее знал. Голова платком, ватник, резиновые сапоги. Идет домой в Рубу, три километра по темени. И вот однажды у переезда ее нагоняет он. Опустил стекло. Что-то сказал — тихо, ласково. Садись, мол, подвезу, чего одной-то, время нынче лихое, маньяк ходит.

Я стоял в двух шагах, за шлагбаумом, и у меня внутри что-то дернулось — резко, как рыба на крючке.

Валя, крикнул я. Валентина. Иди-ка сюда, чаю налью, поезд еще долго.

Она обернулась. Помялась. И — слава богу — пошла ко мне. А он посидел, посидел, да и тронулся в туман. Я слышал, как «Запорожец» долго урчал за поворотом, будто не уехал, а спрятался.

Валя пила чай и смеялась: чего ты, дядь Гордей, всполошился. Хороший мужик, дружинник, он и меня прошлый раз подвозил. Я молчал. Как ей сказать, что у хорошего мужика в глазах, когда фара выхватит, — пусто. Совсем. Как в колодце, куда лунный свет не достает дна.

В ту ночь по «Океану» ловилась Москва.

Сквозь треск, сквозь вой эфира пробивалась песня — та самая, что тогда крутили везде, из каждого окна, «Машина Времени». Я ее и сейчас, как заслышу, — весь холодею.

«Вот новый поворот, / и мотор ревет. / Что он нам несет — / пропасть или взлет, / омут или брод...»

Омут или брод. Я сидел, грел ладони о кружку, а за окном, за опущенной полосой, стоял его омут. Ждал, кто первый повернет не туда.

Потом стало хуже.

Он понял, что я мешаю. Что я зову баб в будку, что я запоминаю его номер — а я запоминал, я все записывал в журнал, рядом с временем прохода составов: «светлый Запорожец», «02.40», «стоял у обочины».

Он начал приезжать ко мне. Не к трассе — ко мне.

Выйдет из машины, обопрется о шлагбаум с той стороны, красно-белую полосу пузом продавит — и глядит в будку, где я под керосинкой. Молчит. Долго. Потом: скучно тебе тут, Саввич, одному. Собака старая, помрет скоро. И ты не молодой. А ну как прихватит сердце ночью — кто узнает? До утра-то остынешь. Никто и не хватится сторожа.

И улыбается.

А руки в карманах плаща. И я все думал — что там, в кармане. Косынка? Веревка? Он ведь их за карман держит, когда говорит с тобой ласково.

Найда его ненавидела. Шерсть дыбом, рычит из-под крыльца — а близко подойти боится, прижимается к моей ноге, дрожит. Собака знает. Собака всегда знает раньше человека.

В последнюю нашу ночь был туман — не туман, а молоко. Западная Двина дышала им, наползало от воды, глотало сосны, глотало столбы. Я услышал рельс — заранее, ладонью. Идет скорый. Опустил шлагбаум, вышел на пути с фонарем.

И тут из молока — фары. Погасли. Хлопнула дверца.

Шаги. По гравию. Ко мне.

Не к трассе. Не к бабам. Ко мне — на пути, где нас двое и туман, и никто, никто на семьдесят третьем километре не услышит, как гудит скорый из Полоцка, заглушая все.

Я стоял с фонарем между рельсов и слышал, как дрожит сталь под ногами — состав шел, огромный, слепящий, и до него оставались секунды. И слышал шаги. И чувствовал спиной, как из тумана тянется рука — та, что была в кармане.

Что спасло меня, я толком не знаю.

Может, Найда — она вылетела из-под крыльца с таким визгом, будто ее режут, кинулась ему под ноги. Может, фара скорого, ударившая в молоко белой стеной. Он отшатнулся — на миг, но мне хватило: я перекатился за будку, а поезд прошел между нами, длинный, ревущий, отрезал его от меня стеной из железа и грохота.

Когда состав ушел — не было ни его, ни машины. Только тишина. Гулкая, мокрая. И на рельсе, там, где я стоял, лежала косынка. Женская. Синяя в горошек. Не моя и не Валина.

Чья — я так и не узнал.

Его взяли через год. Не я — сам попался, на дороге, с очередной. Насчитали ему то ли тридцать шесть, то ли больше, за пятнадцать лет. Дружинник. Ходил в патруле, искал душителя — а искал-то себя, и находил невиновных, и подбрасывал записки, и сажали за него мужиков, чужих, ни в чем. Один в тюрьме глаза себе выколол, чтоб не видеть.

А я все опускаю шлагбаум.

Мне за семьдесят, Найды давно нет, будку хотят снести — автоматику ставят. И вроде все. Поймали, судили, кончили.

Только по осени, когда с Двины наползает молоко и я кладу ладонь на холодный рельс, слушая скорый, — я слышу другое. Мотор. Тихо урчит за поворотом, где нет дороги. Стоит и ждет, погасив фары.

Ждет, пока я поверну не туда.

Вот новый поворот. А что он несет — пропасть или брод, — не разберешь.

Пока не повернешь.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"Writing is thinking. To write well is to think clearly." — Isaac Asimov